Блаженные похабы (Иванов) - страница 189

Само по себе византийское юродство не могло бы возникнуть, если бы в греческом мире не существовало развитой медицинской традиции, которая считала безумие отдельным заболеванием, не обязательно связанным с бесовской одержимостью. На Руси подобной традиции никогда не было, поэтому там с гораздо большей легкостью начался процесс, который условно можно назвать «патологизацией» юродства. В конце концов всякий тихий помешанный получил шанс стать «благоюродивым». Именно поэтому в знаменитом определении Собора 1666 г. против «лжюродивых» появилось особое предостережение, какого невозможно себе представить в Византии: «А кто юрод от рождения есть, за малоумие его, ниже хвалити, ниже хулити достоит их, токмо миловати подобает человеколюбия ради»[976].

О чем думает реальный человек, которого общество канонизирует в чине юродивого, мы не узнаем вплоть до середины XVII в. Первый документ, в котором «похаб» выступает как субъект, появился в русском городе Галиче. Тамошний житель Стефан Трофимович Нечаев, уходя юродствовать, оставил прощальные письма матери, жене и дяде[977].

Казалось бы, уходишь — так уходи; возненавидел мир — не вступай с ним в долгие объяснения. Тем более из письма Стефана выясняется, что это уже не первый его уход: в тексте, построенном в виде ответов автора на вопросы близких, есть и такой: «Почто еси прежде сего отшел от нас и вспять прииде к нам и мнил, яко мир лю- биши, и жену поял еси?»[978] Сам же автор и отвечает: «За скорбь матери своея». Это понятный ответ человека, подверженного человеческим слабостям. Но тогда следует другой вопрос: «Почто еси жену сущу младу опечалил? Лучше бы не женитися»[979]. А вот на это дан совсем иной, сверхчеловеческий ответ: «Богу тако изволившу… Его же любит бог, того и наказует». Оба ответа по–сво- ему последовательны, но только не из одних и тех же уст. Самопрощение об руку с самообожествлением — это и есть юродствование.

В своем письме Стефан Нечаев пространно объясняет, насколько душевреден тот суетный мир, который он хочет покинуть. «Вы же, — обращается он к родным, — яко искусные кормницы… корабль душевный управляйте.. Аз многогрешный яко неискусный кормник… убоях- ся в мори мира сего… Весте бо и вы, яко груб есмь и препрост»[980]. Вроде бы ясно: автор считает, что именно ему, по его слабости, опасно оставаться в миру, тогда как его родным, в силу их стойкости к соблазнам, это нипочем. Но, оказывается, все совсем не так: «Аще бы люб мне мир сей и его суетные покои, и подвизался бы о них, яко же и прочии человеци». «Прочии человецы» — это в первую очередь, конечно, родные, а сам Стефан уходит не потому что слаб («Смотрите же и се, яко не простоты ради оставих мир сей»), а потому что силен: «Како вы, мати моя… не можете утолити плача вашего! Смотрите и се, како аз гряду на чужую землю незнаему, оставя тебя… но не плачу тако»