— А не грозился он разделаться с тем, какой в лагере ему мешал?
— Нет. Словами лаял. Погано. А чтоб грозить — нет. Не было такого! Да и не злой он! Хлебнул лиха! Вон Торшиха! Сколько беды причинила, а он и ей помогал. Первый прощал. Мужик все ж. Отходчивый. Она тем и пользовалась. Тот гад, видно, тоже такой сволочной. Как и эта лярва! Прости меня, Боже!
— Как он тут зарабатывал?
— Неплохо! На жизнь с лихвой хватало.
— Сбережения имел?
— Кто ж его знает. Я чужих денег не считаю. В мои леты не это, здоровье ценится.
— А не рассказывал, есть ли у него родные?
— Завели мы как-то об том разговор. А он рукой махнул. Мол, что там родные? У меня они что есть, что нету. В своей семье подкидышем рос. И туда навряд ли он вернулся бы.
— И писем он от них не получал?
— И-и, что ты? На свободе жил — не нужен был. А кому поселенец нужен? Да он и не ждал ни от кого писем-то! На что они ему? От них одна морока. Своих забот полно, на чужие места не остается.
— Ну, спасибо тебе, отец!
— Торопишься?
— Да!
— А что с Вовкой-то.
— Пока не знаю. Может и ничего.
— Ты увидишься с ним?
— Постараюсь.
— Привет ему от меня передай. Поклон наш. От меня и от старухи. Скажи, что помним мы его. Нехай ему судьба лаской подарит за его добро. А коль захочет, нехай в гости заглянет. Картошкой печеной угощу его.
— Передам, отец, обязательно передам! — пообещал Яровой, и направился к освободившемуся отдел Емельянычу.
— Заведующий фермой пристально посмотрел на него.
— Вы ко мне?
— Да к вам.
— Пройдемте в будку, — и, оглянувшись на майора, сидевшего в кругу доярок, попросил: — Ты развлекай покуда этих галок. Дай мне спокойно с человеком поговорить.
— Иди! Иди! — рассмеялись доярки. А какая-то особо озорная крикнула: — Да не задерживай долго! Дай хоть и нам в приличном обществе побыть! В кои-то веки мужчины о нас вспомнили. Навестили! Так ты там не очень его держи!
— Ладно! Сорока! — рассмеялся Емельяныч и, крутнув головой, пропустил в будку первым Ярового.
Как только он заговорил о поселенце, лицо Емельяныча посерело.
— Что с ним? — вскинулся он.
— Идет следствие. Пока нужно все установить.
— Но он же больной! — исказилось лицо Емельяныча.
— Что послужило толчком к болезни.
— Трудно сказать. Телогрейка… Но это же, право, смешно. Что в ней? Сгнила ведь на плечах. Может потому, что не кто иной, а Торшиха — доярка наша, сожгла ее, а у них что-то не ладилось меж собой.
— Вы-то сами верите в это предположение.
— Других объяснений нет. Если бы были — сказал, — развел руками Емельяныч.
— Но это предположение — смешное. Простите меня за резкость. Но вы, проживший жизнь, должны разбираться в психологии, ведь Владимир не мальчишка, какой из-за бабенки мог бы лишиться рассудка. Ведь он отбывал наказание в двух лагерях. Знал обиды и почище, чем потеря телогрейки. Тем более, что обычная телогрейка не могла представлять для него особую ценность. Тем более, что и зарабатывал он здесь прилично, как я уже наслышан. К тому же, телогрейку, которая ему полагалась как спецодежда для работы, он мог получить в любое время. Но он предпочел остаться», в той, в которой пришел из заключения. И не снимал ее, даже ночью. Это уж совсем неспроста.