– Ой, прибирите тварюку! – мужик попытался отбрыкнуться сапогом.
Катя спрыгнула с крыльца, обхватила девочку сзади, вырвала тяпку, отшвырнула в сторону.
– Пусти! – застонала девчонка. – Я зубами! Сука. Лахн золсту мит ящеркес, мит блут ун мит айтэр![13]
– На! – Катя вложила в исцарапанную ладонь «наган».
Девочка растянула полуразорванный рот в сумасшедшей улыбке. Револьвер плясал. Первая пуля стукнула в стену над иссеченной головой гайдамака. Следующая прошила затылок. Пули вонзались в основание шеи, между лопаток. Потом курок защелкал вхолостую…
Катя мягко отобрала револьвер:
– Всё, пойдем.
Она повела девочку прочь, обернулась, кивнула Герману на дверь.
Спичек у прапорщика не было. Коробок нашелся в кармане щеголеватого гайдамака. Герман сунулся в залу, чиркнул… Полыхнуло так, что на крыльцо пришлось выпрыгивать.
Пашка с карабином топтался посреди двора.
– Понимаешь, я думал, она умыться в корыте идет. А она хвать цапку. Я же и не подумал…
Голос у юного большевика был плачущий.
– Да ладно тебе, – пробормотал Герман. – Пошли отсюда, пока совсем с ума не сошли.
За спиной лопнули уцелевшие стекла. Из окон рвалось бесцветное пламя.
– Я лучших лошадок отобрал, – пробормотал Пашка. – Хорошие лошади, особенно вороная. И упряжь справная. Может, этой… тоже лошадь взять? Умеет она верхом, как думаешь?
– Дурак ты, – Герман тщетно пытался поймать носом сапога стремя.
Пашка подозрительно хлюпнул носом:
– Ну да. Не соображаю. Эх…
* * *
Как бы всё это накрепко забыть? Герман прошел мимо дремлющих лошадей. В кроне ясеня для пробы щелкнул сонный черный дрозд. Нет, еще рано. Спит лес. Спит товарищ Пашка. Девушки спят, скорчившись под старым рядном. У смуглой маленькой иудейки странное имя – Вита. Командирша буркнула, что это уменьшительное от Виталии – Виталины. По-латыни – Жизненная. Странное имя для еврейки. И откуда Екатерина Георгиевна знает, как девчонку зовут? За два дня та ни слова не произнесла. Скажут идти – идет, скажут сидеть – сидит. Лицо пустое, в глаза лучше не заглядывать. Пашка, уж на что пролетарско-кузнечной закалки, а и то старательно отворачивается. Одна Катерина железобетонно спокойна. И обезумевшие дети ей ничто, и по трупам ходит как по бревнам. Кто из них двоих безумнее?
Вы, Герман Олегович, безумнее. Потому как не упыриху светловолосую видите, а барышню с колдовскими изумрудными глазами. Не бесчувствие звериное, волчье, а улыбку, от которой дар речи теряешь. Так ведь не улыбалась она вам, и не будет никогда улыбаться! И с чего ты взял, что она вообще искренне улыбаться умеет? Ведьма она, в пору креститься да святой водой кропить. И тело дьявольское. Как умывалась да как по гладкой загорелой коже капли катились, забыть никак не можешь. Ушки изящные, в них отроду, должно быть, серьги не вдевали. Запомнил татуировку на плече, головоломную, то ли воровскую, то ли дикарскую. Нельзя об этом думать. Ведь не удивишься, если увидишь, как она кровь из шеи врага сосет. Губы ее бледно-розовые, чуть растрескавшиеся. И все равно вспоминаешь о них, и отступает ужас, забываются пыльные дороги, трупы, хутора, кровью забрызганные. И отступает обреченность неудержимо рушащегося мира. И стыдно, стыдно…