Азъ-Есмь (Канашкин) - страница 163

своеобразием, – такой литературы у нас нет. Хорошо это или дурно, но это неопровержимый факт, и, что бы ни говорили Кнуты, Париж остается не столицей, а уездом русской литературы» [17; 63–64].

Слоним неоднократно высказывал свою точку зрения на протяжении всех 20-х и 30-х годов, хотя, как справедливо заметил исследователь его жизни и творчества Олег Малевич, «как раз на 1925-1938 годы приходится расцвет зарубежной русской литературы». «Парижскую ноту» Слоним окрестил «франко-петербургской меланхолией» и в самом начале 30-х годов не без торжества провозгласил конец эмигрантской литературы. На прежних позициях он остался и в своей истории русской литературы, опубликованной после войны и предназначенной для иностранного читателя.

Сходного мнения придерживался и М. Осоргин, считавший, что «за весь период беженства наши здешние писатели общего уровня русской литературы не повысили и новых, выше прежней ценности, вкладов в ее сокровищницу не сделали <...> Иначе обстоит дело в России». Однако считал он, «если когда-нибудь примирение «двух России» произойдет, то первым мостом будет, конечно, мост литературы и искусства, слиянье двух концов единой, напрасно разорванной цепи»[13; 426–432].

В 1937 году в статье «Памяти советской литературы» Адамович похоронил словесность митрополии, признав, в целом «это была плохая литература – сырая, торопливая, грубоватая. И не только формально плохая. Само понятие творческой личности было в ней унижено и придавлено <...> Ответы ее, «достижения» ее, обещания ее были бедны. Но вопросы ее были глубоки и внутренне правдивы – как глубок и внутренне правдив вопрос, заключенный в самой революции».

«Надо всегда помнить, – считал Адамович, – что все движения и течения советской литературы – как, в сущности, все процессы современной русской жизни вообще представляют собою результат столкновения, или соприкосновения двух сил: власти и народа, режима и среды, произвола и творчества – и что если этой двойственностью пренебречь, выводы, наверное, окажутся фальсифицированными» [4; 208].

В. Ходасевич, который считал участь эмигрантской литературы «не менее трагической, чем участь литературы внутрироссийской» и категорически не соглашался с М. Слонимом, неутомимо провозглашавшим «конец эмигрантской литературы», в 1933 году заявил, что «гора книг, изданных за границей, не образует того единства, которое можно было бы назвать эмигрантской литературой».

Ф. Степун также считал, что к эмиграции «россыпь писателей не делает еще литературы». Но, в отличие от многих эмигрантских критиков, советскую литературу в ее лучших проявлениях считал явлением принципиально противоположным коммунистической идеологии; более того, подсознательно с этой идеологией борющимся. Он ожидал, что вслед за неслыханным поворотом в жизни страны «неизбежно должна появиться и новая плеяда русских писателей. Независимо от вопроса, какой величины и какой своеобразности окажутся ее представители, ясно уже и теперь, что она появится не в эмиграции, а в России и выкристаллизуется из тех самых переживаний, которыми дышит советская литература, имеющая за собой, при всех отмеченных недостатках, не только достоинства своего бытия, но и целый ряд связанных с ним достоинств. Главное из них – ощущение веса эпохи»[19; 223].