Но бабушка, во-первых, обожала мужа, а во-вторых, была терской казачкой с примесью грузинской крови. Она вскипела, скинула со стола Феликса Эдмундовича какие-то бумаги, подлетела к нему, схватила его за гимнастерку и, начав трясти, прошипела:
— Значит, когда ты брал у Стефана и Яцека кусок хлеба, то не считал их предателями. Или ты настолько хотел жрать, что наплевал сам в тот момент на идеалы. Можешь и меня посадить, но знай: есть высший суд, и там мы, Новацкие, тебя встретим.
Потом, плюнув ему на сапоги, бабушка ушла, абсолютно уверенная в том, что ей не дадут выйти из здания ЧК. Но получилось иначе. До самой своей смерти Феликс Дзержинский упорно делал вид, что никакого скандала между ним и Афанасией не произошло.
Впрочем, судить трудно. Беспристрастный читатель, видимо, из родословной Дарьи Донцовой должен вынести одно: это были очень хорошие, святые и праведные люди, в жизни не сделавшие ничего плохого. Во всяком случае, применительно к бабушке подобные сентенции, более уместные на похоронах, звучат открытым текстом.
Собственную биографию Донцова начинает от самого рождения и закономерно ведет до логического итога, то есть того размытого разными частностями момента, когда она получила негласный титул самой популярной писательницы России.
Поскольку ее отец был признанным писателем и имел отношение к кругу деятелей культуры, поощренных государством, то дочь имела чудесную возможность изнутри наблюдать жизнь известных людей. Однако никакой “чудесности” в ее описании этой жизни нет. Примитивное бытописательство ничем не примечательно, за исключением того, что в предложениях вместо подлежащих стоят фамилии известных людей. С одной стороны, это неудивительно. Что маленькая девочка могла, в конце концов, помнить об этом? С другой стороны, общебытовой подход ко всем вопросам, достаточность кухонных сцен для создания любого образа и конфликта, эта панпростота, начисто лишенная психологизма, и выявляют основной методологический принцип Донцовой, если о методологии тут вообще уместно говорить. Этот принцип звучит следующим образом: нет вещей, о которых нельзя было бы сказать, нет вещей, которые нельзя было охватить контуром того универсального быта, что частью заимствован у самой жизни, а частью получен экстраполяцией стереотипов.
Донцова может сказать обо всем. Не существует тем, о которых она не могла бы вынести суждения. Многообразие мира в ее переложении полностью беллетризовано. При этом обычность ее образов означает больше, чем просто капитуляцию перед областями недоступного ей опыта. Она означает, что в современном мире в принципе стало возможно обычное суждение как таковое. Ветер культурной глобализации быстро преодолел океаны и горы, и теперь комиксоподобные представления о других людях способны запросто ожить на страницах, созданных произвольно взятым человеком, умеющим складывать слова друг с другом. Проза Донцовой становится апологетикой неформальности и общения общего типа, где ментальность, национальность и социальный статус вынесены за скобки.