Особенно хорош был дворик весенней порой, когда на лужайках возле покосившихся сараюшек пробивалась трогательная, робкая травка, желтели непритязательно скромные одуванчики. В эту пору почему-то еще острей ощущалась изолированность дворика, еще радостней воспринималось всемогущество этого мира, стойко отторгавшего московскую вездесущую суету.
Небольшой двухэтажный дом смотрел окнами на набережную, а старая каменная лестница с выщербленными временем ступенями выходила во дворик. Под этой лестницей, как правило, выгуливались по выходным дням два младших Турбина. В остальные дни недели двойняшки отбывали повинность на пятидневке в детском саду.
И еще была голубятня, тоже будто бы сохранившаяся с каких-то далеких купеческих времен. Темное деревянное сооружение с современными заплатами-досками, со свежеоструганными перилами на шаткой многоступенчатой лестнице. Хозяином голубятни был Игорь Турбин. К нему слетались все голуби Замоскворечья. Облепляли сизыми стаями голубятню, поначалу подрагивая крыльями, но постепенно, словно успокаиваясь, примирялись с той гулкой, грохочущей жизнью, которая бурлила за пределами двора. Их бормочущее ворчание волнами разливалось по дворику, озвучивая его застывшее оцепенение.
И в этом монотонном клохтанье словно чудилось преклонение перед тихим, обособленным мирком за его стремление оставаться самим собой.
Голуби, которые принадлежали Игорю, совсем не походили на тех сытых, самодовольных, что разгуливали по переулку возле Кузиного дома. Казалось, голуби Игоря были одухотворены жизнью дворика, и их глаза-бусинки были осмысленными и прозрачными.
Игорь размахивал длинным шестом, развевалась красная тряпица, привязанная на тонкий его конец, пронзительный свист разлетался над крышами домов, а внизу, застывшие от восхищения и гордости, задрав кверху смешные одинаковые мордашки, жмурились младшие Турбины.
Гибкий, с горящими глазами, копной непокорной соломы вокруг головы, мечется он по площадке, и — словно продолжение его длинной гуттаперчевой фигурки — вибрирующий шест в небе, и стаи голубей плавают в весеннем счастливом воздухе, вобравшем в эту пору все запахи щедрой, оживающей после спячки земли…
На кухне хлюпала резиновая присоска. Чавкала и словно измывалась, назойливо утверждая свою вопиющую примитивность.
Я не могла взять себя в руки. Пальцы мелко и противно подрагивали, и сигарета никак не укладывалась между пальцами.
Голова была пустая и гулкая. Перед глазами упорно стояла кухонная раковина, и все мысли, как разбухшие крошки хлеба с грязных тарелок, беспорядочно кружили по поверхности. В распахнутую форточку врывались будничные голоса прохожих, визжали на детской площадке дети, тормозили машины, не жалея дефицитной резины, но над всем этим миром звуков зловеще господствовало одно — безысходное, изматывающе-однообразное.