— Думай о том, что говоришь, Хаджи, а то я кликну ребят и велю тебя выгнать вон! — крикнул дедушка Либен, рассердившись не на шутку. Он не любил напоминаний о смерти и, говорят, даже убил человека за то, что тот пожелал ему, живому, царствия небесного.
— Выгнать меня? Меня, Хаджи Генчо? Меня, который ходил в Иерусалим на поклонение?.. Нет, бай Либен, я сам уйду и больше никогда не приду к вам, никогда, никогда! — вне себя закричал Хаджи Генчо.
— Да пропади ты пропадом.
— И дочку свою вам не отдам. Не отдам свое дитя зверям лютым.
— Провались ты, богоотступник, и с дочкой своей! Я сам не хочу женить сына на твоей дочери: так и для тела и для души лучше будет. Женить его на ней — перед богом грешно и людей стыдно.
— Я богоотступник? Я? Ну, уж это ты, Либен, врешь, как бородатый цыган.
— Нет, не вру. Ты свою душу нечистой силе продал, об этом все соседи знают.
— Дьявол вас всех задави, клеветников и богохульников!
Тут с обеих сторон посыпался целый град ругани и проклятий.
— Вой отсюда, мерзавец, чтоб глаза мои тебя не видели! Клянусь святым Харлампием, я задушу тебя, как собаку! — в бешенстве закричал дедушка Либен.
Хаджи Генчо взял свою палку и стал спускаться с лестницы, крича:
— Собака, скот, вампир, вурдалак!
— Гадина, змея, богоотступник! — кидал ему вслед дедушка Либен, крестясь.
Идя по улице, Хаджи Генчо думал:
«Что я сделал Либену, что он так остервенился? Мне кажется, тут что-то есть. Дети не ходят ко мне в школу, попы третьего дня в церкви смотрели на меня как-то странно, даже страшно; все меня избегают. Этому есть какая-то причина».
Размышляя таким образом, Хаджи Генчо повернул было назад, чтобы объясниться с сердитым стариком, но удержался, так как не меньше всякого другого имел самолюбие. Вернувшись домой, он решил написать Либену письмецо. Достал из шкафа листок бумаги, хранившийся там с прошлой осени, когда окна заклеивали бумагой вместо стекол, вынул из-за пояса чернильницу, похожую на арнаутский пистолет, вытряхнул из нее орлиное перо, сел на пол по-турецки, положил бумагу на колени и, высунув язык, принялся писать:
«Любезные дедушка Либен и все его чада и домочадцы, здравствуйте о господе многолетно!
Пишу это письмо не зачем другим, как только затем, чтобы пожелать вам доброго здоровья, о чем молю господа бога. Не подобает нам на старости лет распри заводить, яко и господь наш не велел их заводить, и пресвятая богородица-троеручица не велела, и святой Синай, и святой Спас, и святой Георгий, и святой Ован, и святой Врач, и все святые, праведники и мученики. Вспомните, како глаголет господь: идите в огнь вечный, распрей зачинщики и богохулители! Ты же, бай Либен, призывал дьявола, и ангела его, и бога прогневил; но я, понеже не злой и не бесчинник есмь, прощаю тебе, исполняя слово Писания: любите врагов ваших. Эх, бай Либен, я, грешный человек, хочу спросить тебя: стоит ли из-за старого вина распря заводить, поносить и ругать друг друга? Недостойно мною вина пить, я ныне его не принимал, ты же много выпил, — ну и прегрешил. Так проси у бога прощения, зане благословенно вино, но проклято пьянство. Я на твоем месте велел бы ребятам все старое вино из погреба вон вынести и молвил бы Хаджи Генчо: „Пей, Хаджи, колико твое чрево вместит“. Сделай же так, бай Либен, и господь вседержитель простит тебя, а дьявол исчезнет.