Тот, кто не видел этого изображения при входе в церковь Santa Caridad (Святой Милости) в Севилье, не поймёт волнующего магнетизма, пронизывающего неодолимой печалью душу, уже охваченную присутствием нездешнего, связанного со знаменитой в этих местах тенью, чьё присутствие строго засвидетельствовано в посмертной маске и шпаге дона Хуана (don Juan). Многое может понять герметик через жизнь и труды hermano mayor[3]. Мигель де Манара, которого Валъдес Леалъ изобразил в его caja со снятой крышкой, мертвец (?), обёрнутый в белый плащ конных (caballeros, chevaliers) ордена Калатравы (Calatrava): Ni mas ni menos; ни больше, не меньше. — А рука, пронзённая гвоздём Страстей, именуемая рукой славы — la man de gorre наших окситанских диалектов — указывающая на местонахождение сокровищ, это не рука Христа, но рука женская, на что указывает изящная округлость и тончайшее очертание.
Госпожа (dame) Великого Делания, наша Госпожа (notre Dame), неотступно сопутствующая всем нашим мыслям, добавляет сладость своей правоты покою in pace, вечному покою, столь противостоящему иному — на противоположной стене — изображению, созданному великим живописцем, не менее странному, но при этом скорбному, пробуждающему мысль чрез страх, сожаление и грусть от вида человеческого распада: это скелет, облокотившийся левой рукой на собственный гроб; в левой руке восковая свеча; он закрывает её лишённой мяса правой ладонью, пронизываемой светом; если присмотреться, то вокруг — стеклянные глаза мёртвых детей, чьи взоры уже более не озаряют их скорбные и бледные лобики. Да, in ictu oculi; разрез глаз одинаков — таков, как есть, безжалостно занавешенный от благ мира сего, мёртвый разрез, высший знак верховной власти. Множество их расположено полукругом за этим странным подсвечником, столь ненадёжно озаряющим человеческое существование.
Примерно за восемьдесят лет до того, как были созданы эти полотна, где автор с необыкновенным мастерством раскрывает высшее родство между казнью, философией и поэзией, Мигель Сервантес, сидя в ужасной тюрьме андалузской столицы, написал «Хитроумного Идальго дона Кихота из Ла Манчи», сопоставимого с точки зрения герметической науки лишь с «Пятью Книгами» Рабле и «Божественной Комедией» Данте, — сколь парадоксальным ни показалось бы наше утверждение.
Загадка, обнаруживаемая нами во второй части «Дона Кихота», — четверостишие в главе XVIII, — напоминает о единственной цели странствующего рыцарства>I, заключённой в чудесном свойстве драгоценнейшей философской геммы, терпеливый поиск которой сам по себе погружает философа в неизречённое упокоение, выраженное в подчёркнуто мрачных образах кистью севильского мастера.