Но Взвоев не видел
черной дороги, не видел распахнутых ворот, он и деревни не видел, он стоял с
закрытыми глазами и испытывал холодящий страх – ему вдруг показалось, что он не
может быть прощен. Шепотом сказал в черноту:
– Иван Семеныч, ты не
здесь?
– Я, Иван.
– Слу-у-шай, мне чего-то
тошно вдруг стало. Да разве ж можно простить меня?
– Думаю... людям нельзя,
Иван, невозможно простить, люди не простят. Да ведь не от людей же мы прощения
ждем.
– И мне тошно отчего-то.
И вроде ночь чудная, а вот... Сам не пойму, – услышал Взвоев голос и не узнал
чей.
– Кто здесь? – немного
даже испуганно спросил Взвоев.
– Дронов.
– Кто?! Ох... ты, что
ль, поручик?
– Я.
– Ну и... голос у тебя –
не отличишь от братана твоего. Аж дых закрыло.
– А мне так за всю жизнь
и не сказал никто: "Я люблю тебя", – проговорил вдруг Дронов
задумчивым голосом.
Отозвался поэт:
– Эх, господин поручик,
нашли о чем горевать. Мне это говорили тыщу раз, а уж я-то... И что? Чепуха все
это. Вот думаю, явятся мне все бабы, что слышали это от меня, – никакого
Страшного суда не надо. Чувствую, Ольга Пална сейчас скажет – а это и будет ваш
Страшный суд. Да? И, мол, "за каждое праздное слово дадите ответ". Да
в том-то и штука, что не праздно я говорил их, когда говорил, клянусь. Ага...
Опять нарушил: "Не клянитесь вовсе", да?
– Да, господин поэт, –
сказала Оля-большая.
– Ну вы прям кремень,
камень веры!
– А вы прямо болтун.
– Ха-ха, вот и
сорвались.
– Довольны?
– Доволен, а что ж, один
я только с празднымито словами... Нет, такая ночь не может быть последней.
– А какой должна быть
последняя ночь?
– А – никакой! Не должно
ее быть!
– Нет, она должна быть,
– сказал Дронов. – И это она и есть.
Сейчас Дронову это
показалось столь же очевидным, сколь реальной была стена, на которой он стоял и
созерцал черноту, и сказанные им только что слова, как бы помимо воли
выскочившие, укрепили эту очевидность еще более. И понял, отчего тошно ему, – и
не только оттого, что это последняя его ночь на земле, – образ чарующей,
обнявшей мир тьмы вдруг почувствовался как образ той тьмы кромешной, где вот
так же будут рядом с тобой многие, а никого не увидишь больше и не услышишь,
как слышишь здесь. И ни до кого и ни до чего тебе будет, само слово –
"кромешность" – ожило вдруг какой-то холодящей, омертвляющей жизнью и
стало заполнять всю окружающую тьму.
– Мир всем, – раздался
среди наступившей тишины голос старца Спиридона. – Стойте, стойте как стояли.
Поговорим в тишине в последний раз. Мученика нашего мы только что погребли.
Торопиться надо, ухожу я.