Брат Бертольд, донельзя испуганный такой необычной для аббата Бернарда снисходительностью, перестал плакать и поспешил скрыться из кухни. Брат же Рейнхард усмехнулся, отвесил положенный поклон и отправился в погреб за сметаной.
На вечерней трапезе, предшествовавшей диспуту, стол ломился от хотя и постных, но изысканных яств, приготовленных с изумительным искусством. Приезжие учёные монахи, изголодавшиеся в своих странствиях, так усердно воздавали должное рыбе, запечённой в сметане, мёду и ячменному пиву, что к концу трапезы слегка осоловели и уже с немалым трудом ворочали языками. Даже завязавшийся было диспут о преимуществах ирландского пива перед немецким получился не столь жарким, каким обещал быть, и мирно угас в самом начале. Вечер между тем сгустился до ночной черноты, звёзды загорелись над островом, в ивовых зарослях запели соловьи, и гости, с умилением вслушиваясь в их трели, уже сами не могли взять в толк, как им пришло в голову подбивать здешних добрых братьев на такую глупость, как учёные дискуссии. После заутрени ирландские монахи, счастливые и умиротворённые, отправились в отведённые им кельи, а наутро отплыли восвояси, благословляя гостеприимный остров и обещая всем рассказать, как образованы и благочестивы его обитатели.
После этого происшествия братья подступили с расспросами к бедному Бертольду, уговаривая его рассказать, почему же он всё-таки отказался от участия в диспуте. Брат Бертольд при этих расспросах опечалился и долго вздыхал, а потом поведал братьям такую историю:
— Было время, братья, когда я побеждал в спорах виднейших богословов, которым по летам годился в сыновья, и они ненавидели меня за это, а я был рад поглумиться над ними, кичась повсюду своей учёностью. Было время, когда я ездил из города в город, читая лекции и проповеди, и имел немало последователей и учеников, которые восхищались и гордились мною, в то время как я ими пренебрегал. И в гордыне своей я мнил себя умнее учителей Церкви и, возносясь мыслью к Господнему престолу, не ожидал смиренно у Его порога, а нахально ломился в двери, полагая, что и там меня всегда ждут с нетерпением. И вот однажды я шёл в Кёльн через какой-то лес, и увидел дым от костра, и пошёл туда, откуда он поднимался. На опушке и вправду горел костёр, возле которого сидел некий человек, по виду похожий на странствующего монаха или проповедника. Я присел рядом с ним, и он принял меня весьма радушно, поделился со мной заячьей похлёбкой, и мы, чтобы скоротать ночь, стали беседовать о различных возвышенных предметах. Видя его простоту и неучёность, я старался сперва говорить с ним возможно более понятным языком, но затем увлёкся и впал в обычное своё пламенное красноречие; он же лишь восхищённо покачивал головой и смотрел на меня сверкающими чёрными глазами. Как-то незаметно разговор зашёл о посланиях Апостола Павла, и я стал давать на них свои собственные толкования, а мой собеседник только ахал и в восторге хлопал себя руками по бокам, приговаривая временами: «Надо же! А я бы никогда такого не подумал! Нет, такое мне и в голову никогда не приходило!» И он смеялся, утирал глаза и бил в ладоши при особенно удачных моих пассажах, я же разливался соловьём, дивясь про себя, как это такому простому человеку могут быть интересны такие тонкие вещи. Так мы беседовали до самой зари, а на рассвете он поднялся на ноги, взял в руки свой дорожный посох, поклонился мне и сказал: «Спасибо тебе, брате, ты открыл мне глаза на многие вещи, о которых я прежде даже и не помышлял. Кто бы мог подумать, что во всех этих Посланиях заключено столько различных смыслов – и каких глубоких смыслов. Поверь мне, я и о половине всего этого не догадывался, когда их сочинял». И он выпрямился во весь рост, и вокруг головы его вспыхнуло и заискрилось пламенно-радужное сияние, и одежды его убелились, а глаза засверкали чудным огнём… В смятении я пал ниц и закрыл голову руками; когда же я осмелился поднять голову, моего чудесного собеседника уже нигде не было. С той поры, братья мои, я зарёкся вступать в какие-либо дискуссии и давать толкования на Священные Тексты.