— Ой, а можно вот без
этого?! Без всей этой никчемной символики! — неожиданно для себя взорвался
Платонов, испытывая при этом непонятное самому раздражение.
— Нет, нельзя, —
ответила Маша, — ладно, я пойду, извините, — и собралась, было, уходить.
Иван Петрович на
соседней койке досадливо крякнул, что следовало растолковать как: «дурак ты,
парень». И крякнул не зря, Константин быстро настроил себя по-другому.
— Постой, Маша...
Хорошо... Я произнесу эту молитву. Ты же можешь мне помочь...
Маша остановилась. В
палате повисла напряженная тишина. Даже грузный Иван Петрович, казалось, перестал
дышать, а его шумные вдохи-выдохи, которые еще минуту назад сотрясали
окружающий воздух, словно растворились в зависшем молчании. Ничего не
понимающая Лена в это время села на свободную кровать, та предательски
скрипнула, но на это никто не обратил внимания. Платонов, между тем, нервно
покусывал губы, как студент-первокурсник на экзамене. Перед тем, как произнести
нужные слова, Константин вдруг понял, что сейчас он будто бы наступает на
собственную гордость, на огромный пласт сложившейся жизни, на какое-то давно
устоявшееся понимание собственной правоты, которое есть в каждом человеке. До
этого он даже не задумывался над этим. И все же решение уже было принято.
Константин набрал в легкие воздуха столько, словно собирался нырнуть на большую
глубину. В сущности, так и получилось, только нырять предстояло не в воду, а
вглубь себя.
— Господи... милостив...
буди... мне... грешному... — слова отлетали, как отстрелянные гильзы.
И за то, в общем-то,
небольшое время, пока он произносил пять слов мытаря, он вдруг увидел всю свою
предыдущую жизнь. Причем не в линейно-ускоренном воспоминании, как, говорят,
видят умирающие, не сумбурным набором каких-то эпизодов, а всю целиком — залпом
— как общую картину, которая не имела протяжения во времени, а была единым уже
сложившимся сюжетом. И если еще минуту назад ему казалось, что в душе все мирно
и спокойно, что старые раны зажили, а неприглядные поступки затянулись паутиной
прожитых дней, то сейчас на него накатила огромная волна стыда. Откуда-то из
самых глубин сердца. Он вдруг увидел, как в детстве расстреливал из рогатки
голубей, как они бились в агонии после его точных попаданий, словно не понимая,
отчего они больше не могут взлететь, а главное — не понимая источника
совершенного в отношении них зла; как он берет из сумочки мамы трехрублевую
купюру, чтобы потом хвастаться перед друзьями, что у него есть деньги, и долго
ее прятать в разных местах, невинно пожимая плечами на вопросы матери; он
увидел, как в числе прочих студентов издевался над стареньким профессором в
университете, у которого был дефект речи, но зато был необычайный заряд
доброты, а его-то студенты не могли ни принять, ни оценить из-за искусственно
накачиваемого в их среде цинизма; увидел, как без труда совратил влюбленную в
него сокурсницу даже не из страсти и похоти, а потому что точно знал, что она
ему не откажет, а потом так же легко оттолкнул, даже не раздумывая, какие
душевные страдания ей причиняет; вспомнил, как радовался, что его комиссуют в
то время, как часть перебрасывают на Кавказ, и он, вроде бы, и не трус и ни при
чем; увидел себя сразу после похорон отца в шумной компании друзей — у одного
из них была свадьба... Много еще чего нахлынуло с этой волной, так нахлынуло,
что часть ее выплеснулась через глаза, и по щекам буквально ручьями покатились
слезы, которых он почему-то не стеснялся.