Движда (Козлов) - страница 26

— Ой, а можно вот без этого?! Без всей этой никчемной символики! — неожиданно для себя взорвался Платонов, испытывая при этом непонятное самому раздражение.

— Нет, нельзя, — ответила Маша, — ладно, я пойду, извините, — и собралась, было, уходить.

Иван Петрович на соседней койке досадливо крякнул, что следовало растолковать как: «дурак ты, парень». И крякнул не зря, Константин быстро настроил себя по-другому.

— Постой, Маша... Хорошо... Я произнесу эту молитву. Ты же можешь мне помочь...

Маша остановилась. В палате повисла напряженная тишина. Даже грузный Иван Петрович, казалось, перестал дышать, а его шумные вдохи-выдохи, которые еще минуту назад сотрясали окружающий воздух, словно растворились в зависшем молчании. Ничего не понимающая Лена в это время села на свободную кровать, та предательски скрипнула, но на это никто не обратил внимания. Платонов, между тем, нервно покусывал губы, как студент-первокурсник на экзамене. Перед тем, как произнести нужные слова, Константин вдруг понял, что сейчас он будто бы наступает на собственную гордость, на огромный пласт сложившейся жизни, на какое-то давно устоявшееся понимание собственной правоты, которое есть в каждом человеке. До этого он даже не задумывался над этим. И все же решение уже было принято. Константин набрал в легкие воздуха столько, словно собирался нырнуть на большую глубину. В сущности, так и получилось, только нырять предстояло не в воду, а вглубь себя.

— Господи... милостив... буди... мне... грешному... — слова отлетали, как отстрелянные гильзы.

И за то, в общем-то, небольшое время, пока он произносил пять слов мытаря, он вдруг увидел всю свою предыдущую жизнь. Причем не в линейно-ускоренном воспоминании, как, говорят, видят умирающие, не сумбурным набором каких-то эпизодов, а всю целиком — залпом — как общую картину, которая не имела протяжения во времени, а была единым уже сложившимся сюжетом. И если еще минуту назад ему казалось, что в душе все мирно и спокойно, что старые раны зажили, а неприглядные поступки затянулись паутиной прожитых дней, то сейчас на него накатила огромная волна стыда. Откуда-то из самых глубин сердца. Он вдруг увидел, как в детстве расстреливал из рогатки голубей, как они бились в агонии после его точных попаданий, словно не понимая, отчего они больше не могут взлететь, а главное — не понимая источника совершенного в отношении них зла; как он берет из сумочки мамы трехрублевую купюру, чтобы потом хвастаться перед друзьями, что у него есть деньги, и долго ее прятать в разных местах, невинно пожимая плечами на вопросы матери; он увидел, как в числе прочих студентов издевался над стареньким профессором в университете, у которого был дефект речи, но зато был необычайный заряд доброты, а его-то студенты не могли ни принять, ни оценить из-за искусственно накачиваемого в их среде цинизма; увидел, как без труда совратил влюбленную в него сокурсницу даже не из страсти и похоти, а потому что точно знал, что она ему не откажет, а потом так же легко оттолкнул, даже не раздумывая, какие душевные страдания ей причиняет; вспомнил, как радовался, что его комиссуют в то время, как часть перебрасывают на Кавказ, и он, вроде бы, и не трус и ни при чем; увидел себя сразу после похорон отца в шумной компании друзей — у одного из них была свадьба... Много еще чего нахлынуло с этой волной, так нахлынуло, что часть ее выплеснулась через глаза, и по щекам буквально ручьями покатились слезы, которых он почему-то не стеснялся.