вводит никого в соблазн, не насаждает зла, не утверждает активно неправду
(что как будто должно быть свойственно дьяволу), ибо в том нет никакой
нужды. По булгаковской концепции, зло и без бесовских усилий действует в
мире, оно имманентно миру, отчего Воланду остается лишь наблюдать
естественный ход вещей. Трудно сказать, ориентировался ли критик (вслед
за писателем) сознательно на религиозную догматику, но объективно (хотя и
смутно) он выявил важное: булгаковское понимание мира в лучшем случае
основано на католическом учении о несовершенстве первозданной природы
человека, требующей активного внешнего воздействия для ее исправления.
Таким внешним воздействием, собственно, и занимается Воланд, карая
провинившихся грешников. Внесение же соблазна в мир от него не требуется
вовсе: мир и без того соблазнен изначально. Или же несовершенен
изначально? Кем соблазнен, если не Сатаной? Кто совершил ошибку, сотворив
мир несовершенным? Или не ошибка то была, а сознательный изначальный
расчет? Роман Булгакова открыто провоцирует эти вопросы, хотя и не дает
на них ответа. Додумываться должен читатель – самостоятельно.
В.Лакшин обратил внимание на иную сторону той же проблемы: "В
прекрасной и человеческой правде Иешуа не нашлось места для наказания
зла, для идеи возмездия. Булгакову трудно с этим примириться, и оттого
ему так нужен Воланд, изъятый из привычной ему стихии разрушения и зла и
как бы получивший взамен от сил добра в свои руки меч карающий" [11].
Критики заметили сразу: Иешуа воспринял от своего евангельского Прототипа
лишь слово, но не дело. Дело – прерогатива Воланда. Но тогда... сделаем
вывод самостоятельно... Иешуа и Воланд – не что иное, как две
своеобразные ипостаси Христа? Да, в романе "Мастер и Маргарита" Воланд и
Иешуа – это персонификация булгаковского осмысления двух сущностных
начал, определивших земной путь Христа. Что это – своеобразная тень
манихейства?
Но как бы там ни было, парадокс системы художественных образов
романа выразился в том, что именно Воланд-Сатана воплотил в себе хоть
какую-то религиозную идею бытия, тогда как Иешуа – и в том сошлись все
критики и исследователи – есть характер исключительно социальный, отчасти
философский, но не более. Можно лишь повторить вслед за Лакшиным: "Мы
видим здесь человеческую драму и драму идей. /.../ В необыкновенном и
легендарном открывается по-человечески понятное, реальное и доступное, но
оттого не менее существенное: не вера, но правда и красота" [12].