— Гляди,
государыня-то... — шепчут вслед боярыни, мамки, прислужницы, думных дьяков и
иных людей жены. — Расцвела после смерти почившего государя! Вишь, кожа у ней
до чего бела, и глаза лучат, ровно самоцветы! А уборы, уборы-то каковы... век
любоваться!
Женское дело, известно,
— про красу да уборы замечать. Но вслед за тем стали и мужья сплетниц на
княгиню поглядывать — верно молва разносит, цветет государыня зрелой женской
красою. Что стать, что лицо, что наряды — взгляд не оторвать. Должно, и про
скорбь и про пост забыла, сладко ест, тело на пуховиках нежит. Да мало ль что
еще...
Все слышней, слышней в
теремах да покоях пересуды за спиной у княгини. Все громче, громче шепоты —
едва ли не вслух. А Евдокия про себя улыбается — привел Господь напраслину
принять, пострадать от молвы безвинно. И еще радостно ей, что послы да вестники
иных городов-стран видят на Москве княгиню красивую, нарядную, повадкой да
статью величавую. Оттого и умывается с травами, и брови слегка подсурьмит, и
щеки подрумянит. А всего боле красавицей смотрится оттого, что так себе закажет.
И горят глаза самоцветами, и улыбаются радостно уста, и вплывает княгиня в
покой с лебединой статью. А послы потом по всем весям сказывают: воистину
Москва стольный град! На одну княгиню посмотреть — не усомнишься, что великая
государыня!
Злословие бояр-домочадцев
Евдокия терпела, виду не подавая. Но вскоре стала она замечать — сыновья
Василий да Юрий встревожились, глаза от нее прячут. Знать, достигли их ушей
хульные речи про мать, и смутились сыновья, особливо Юрий. Пожалела Евдокия их
маету, призвала обоих в покой свой и сказала:
— Хотела я Христа ради
претерпеть унижение и людское злословие, будто нежу тело свое, да и целомудрие
не блюду, страх Божий забыв... Но увидя вас, сыновей своих, смутившимися,
открою вам истину — вы же обещайтесь не говорить о том никому, хотя бы до моей
смерти...
С этими словами княгиня
отогнула часть своих одежд, и Василий да Юрий едва сдержали крик — тело их
матери выглядело иссохшим и почерневшим от великих постов и утруждений, так что
почти прилипло к костям. И в эту иссушенную, измученную плоть впились
заржавевшие вериги…[2]
После того случая
Евдокия еще усилила свои подвиги, а вскоре приблизилось время ее монашества.
Приняла она постриг с именем Евфросинии, что по-гречески значит «радость»...
29
В старой квартире на
улице Чаплыгина, где дружно проживали отставная интеллигентка-учительница,
крепкая глухая старуха крестьянских корней и мягкий добродушный Толик,
страдающий запоями, зачастую разгорались философско-политические дебаты.
Начинала Дарья Титовна, вернувшаяся из очередного похода в магазин — несмотря
на свои преклонные годы, она исполняла в сложившемся симбиозе роль снабженца,
тогда как Толик был многопрофильным мастеровым, а Илария Павловна — мозговым
центром по решению всех проблем.