Футбол (Бахревский) - страница 5



— У тебя же комната! — басит Дуся-ткачиха.

— С четырьмя соседями. А я на машинке строчу, всем жить мешаю. У меня ведь тоже трое, кормить-растить надо.

— Твой муж был человек истинно новой жизни, — упорствует Маша Правдолюбка. — Он дома детям отдал. Прохожу я мимо яслей — и поклон нижайший: здравствуй, мол, Степан Николаевич, в твоем доме детишки щебечут, как ласточки. Прохожу мимо детского дома, опять кланяюсь: «Здравствуй, Степан Николаевич, вон какие руки у тебя были золотые. Без ремонта десять лет хоромы стоят, от дождя, холода и жары сирот берегут».

Разговор обрывается.

— Мой братишка и сам небось не понял, умным родился или дурнем, — нежданно басит Дуся-ткачиха. — Как немец подходил к Москве, в ноябрьские как раз праздники его взяли. А в декабре похоронка пришла.

И опять все — молчок.

— Вава! — зовет Дуся-ткачиха. — Я за тобой. Держи очередь. Мне сегодня в ночь.

— Давно бы шла! — всплескивает руками чистенькая старушка. — Тебе, чай, всю ночь работать. Отдыхала бы. Подержали бы твою очередь. Что ж люди — непонимающие, что ли?

— Ничего! — говорит Дуся-ткачиха. — Дома одной куковать тоже не сладко.

Подождали, пока уйдет.

— Хорошая женщина, а судьбы нет, — сокрушается Чекалдыкин.

— Откуда ж судьбе взяться, когда она в госпиталь половиком нанялась? — Голосок этот — словно отбитое горлышко зеленой бутылки: поглядишь и поежишься — экие страшные жала.

— Это ты, что ли, Линялая? — Добрый Чекалдыкин вскакивает, всматривается в лица.

— Оставь ее, — советует чистенькая старушка. — Чего с нее возьмешь? Такая уродилась.

— У Дуськи, между прочим, всего и было двое мужиков, — сообщает портниха Судакова. — Первый успел одно письмо с фронта написать, а другое письмо дружок его прислал: мол, нету больше Пети. Петей его звали. А второго — сами вы все знаете, как она выхаживала. Два года в госпитале с ним нянчилась да три в комнатенке своей… А злые языки обрубать нужно. Топором. Чтоб было чем собак кормить.

— Расходиться, думаю, можно, — объявляет Чекалдыкин. — Никто больше не занимает очереди.

— Пройдут с фабрики денные — и разойдемся, — откликается чистая старушка. — Чтоб уж без путаницы завтра обошлось. Без крику.

— Эх, если бы всю ту мужицкую силу, которая на войну была потрачена, да на мирную бы жизнь! Разве стояли бы тогда в очередях за булками? — Чекалдыкин опять вскочил с приступочек и тычет руками в нашу сторону, на пацанов. — Помяните мое слово! Они, которые с нами всю эту жизнь мыкают, забудут все. Напрочь забудут. В том-то и беда! Взять, к примеру, войну с французом. Драка была лютей лютого, не на жизнь, а на смерть. «Скажи-ка, дядя, ведь недаром…» А то-то и оно — забыли. Германская грянула. И газами-то людей морили, как тараканов, из пушек били, пулеметами косили. А хоть кто-нибудь поумнел? Двадцать лет прошло — и черт с усиками тут как тут.