Наказание свободой (Рязанов) - страница 234

От всех товарищей-друзей.
Целую крепко.
Твой Андрей.
Сходи к Алёхе, моему соседу,
Он по свободе должен шесть рублей.
На два рубля купи махорки,
А на четыре — чёрных сухарей.
Писать кончаю. Целую в лобик.
Не забывай, что я живу, как бобик,
И наподобье перелётной пташки
По всем столам летаю с котелком.

Он же — Балерина

1952, ноябрь — декабрь

Дождавшись своей очереди и оформившись, как говаривал некий челябинский тюремный надзиратель, я отступил на шаг от зловонной десятиведёрной бочки-параши, освободив место. И опять зацепился взглядом за лежащую вплотную к округлому её боку на куцем, набитом слежалыми опилками матрасике скорченную фигурку Балерины, намеревавшейся повернуться и пойти в свой угол. Вдруг она, эта фигурка, прикрытая какими-то немыслимыми, тридцать третьего срока носки, лохмотьями, зашевелилась, и я услышал, впервые услышал голос этого бессловесного несчастнейшего, даже по лагерным меркам, существа. Он, Балерина, назвал моё имя. Я подумал, что ослышался. Но нет. Вот он приподнялся, упершись в прогнивший матрасик глянцевыми от впитавшейся в кожу многомесячной, а может и многолетней грязи, ладонями.

— Юра, — повторил хрипло и гнусаво Балерина, — ты меня не узнаёшь?

Хотя этого голоса, кажется, я раньше не слышал, в нём улавливались какие-то знакомые интонации.

При нечаянных встречах с этим всеобщим отверженным почти каждый норовил сверзить его ударом плеча либо пнуть — не марать же руки о прокажённого, — харкнуть или сморкнуть в лицо. И тем самым подтвердить своё превосходство и полноценность. Хотя многие из обидчиков были ещё большими ничтожествами, если разобраться по-человечески. Так вот, при встречах с Балериной я каждый раз с необъяснимой тревогой отмечал про себя, что где-то уже видел этого горемыку из горемык — костлявого чумазого подростка, но где именно и когда, не мог припомнить. Да и недосуг было уточнять: зачем? Мало ли в каком лагере или тюрьме этот бедолага попался мне когда-то на глаза. Сотни, тысячи физиономий, харь и морд мельтешат перед тобой беспрестанно. Всех не упомнишь.

С этим жалким, забитым, до невероятности затурканным зеком я иногда встречался во время разводов в загоне, именуемом предзонником. Или скотником. В карьере он копошился в отдельном забое — с презренным никто не хотел работать на пару.

Балерина сейчас опасливо озирался и спросил меня почти шёпотом — у бочки в это время уже никто не толпился. Перед отбоем огромный каменный барак, всосавший в своё тухлое нутро пятьсот обречённых на карьерную каторгу, переваривал содержимое, гудел утробно, басовито и умиротворённо. Недавно прошла вечерняя поверка, когда по зычному окрику старшого или его помощника мы бросались, топоча, в левый отсек низкого, но длинного строения, сбивались, сплющивались там, давились на чьих-то постелях и меж вагонок. Или лаялись, прижатые к мокрым и холодным стенам, — кому как повезёт. После под такой же окрик бегом, по одному (кто мешкал, получал по спине берёзовыми скоблеными досками, похожими на кухонные, на которых карандашом дежурный надзиратель записывал результаты подсчётов), перекочёвывали на прежнее место. Нередко нас гоняли туда-сюда по три-четыре раза. Хотя ошибиться при подсчёте, казалось, невозможно, он вёлся вслух, всё же лагерные надзиратели умудрялись.