Московские Сторожевые (Романовская) - страница 44

— Я все слышу!

— Ты не отвлекайся, ты саван надевай! Помнишь, как надо?

— Помню-помню, швами наружу, а то новую кожу натрет!

— Молодец, Ленка! Ну ты… не дергайся. Вот, умница… Вырастим тебе новое сердце, значит. Оживешь, пойдешь со мной в лес, котов ловить… Помнишь, какие тут коты?

Судя по мычанию, Гунька чего-то помнил.

Я тоже помнила. Но не местных лесных тварюшек, что по виду как обычная кошка, а сами с медведя размером, а все остальное. Память стала ясная, такая, как всегда перед смертью бывает. Все помню, все свои три жизни в радостях и горестях: и тех, кого я обидела, и тех, кого я простить должна.

Даже тело, по-подлому слабое, сейчас не подвело — умирать я полезла вполне самостоятельно и даже как-то легко, хотя кресло было поднято слишком сильно, а где на нем, новом, находится педаль, я так и не сообразила.

Ну влезла, в общем, хоть в саване и запуталась. Удобное кресло оказалось: обычное такое, медицинское, не как у зубного, не как у женского врача, а попроще. На похожем доноры лежат, когда кровью переливаются. Подлокотники тут удобные, широкие, из слегка облупившегося кожзама… Кто знает, сколько нашей сестры за эти подлокотники в последнем вздохе хваталось.

Возня в соседней комнате тем временем стихла, Гунька больше не скулил, так, выдыхал иногда слишком сильно. Потявкивал, словно щенок. Через пару минут и вовсе угомонился: замер между жизнью и смертью, пока к нему новое сердце прирастать начало. С таким врачевателем, как наш Кот, через несколько дней яблочное сердце вообще не отличить будет от обычного. А я к тому дню как раз новую кожу наращу. Так что вместе будем в новую жизнь входить: я — молодой, Гунька — живым.

— Ну давай, Ленка! — Тимка-Кот подкрался незаметно, разместил мою руку на подлокотнике. Я ему еще ладошкой помахала, мол, не тяни резину, коли уже скорее… Только потом локтевой сгиб подставила.

Под ярким светом блеснула игла, вспыхнула острой искоркой смерть на ее конце… И от точки, где она вошла, по коже трещинки побежали — как по речному льду, я их всего секунду и видела, потом меня не стало.

Вот и оборвалась жизнь. А бессмертие заурчало внутри, начало свою нелегкую работу.

3

Если бы это можно было назвать болью — я бы ее перетерпела. А это другое — страшная серая тоска без конца и края, из которой нельзя проснуться. Пока она в тебе — ну или ты в ней — невозможно помнить, что эта трясина когда-нибудь кончится. Мужчинам в этом плане куда легче: у них весь процесс самосохранения — обычный сон многоступенчатый. Сперва нынешнюю жизнь видят и все ошибки из нее — как ответы на контрольной работе, потом небытие у них, а потом «шпаргалка» начинается — будущее снится, все, что произойдет, но в зашифрованном виде. Поэтому и из спячки колдуны выходят медленно, не сразу — чтобы не забыть увиденное, разобраться, что там к чему. Организм за это время отдыхает. Полностью не обновляется, как у нас, но вроде как техосмотр проходит. Язвы, там, рассасываются, диабет утекает — если он у кого есть, про цирроз печени я не говорю — наши мужики не сильно пьющие, но все-таки… В общем, у них обновление — чистый санаторий, а мы линяем жестко.