кто-нибудь обязательно будет стоять над другим, возвышаться, помыкать им.
Ну и чего же ради она вчера сама пошла против себя, сама же принялась навязывать Диме это пошлое потом, да еще в его комнате, можно сказать, за стенкой которой (ну ладно, за двумя стенками, но какая, по большому счету, разница?) спал и похрапывал милейший Дмитрий Сергеевич? Неужели приревновала-таки Диму к мужу? Неужели возжелала-таки и для себя тех радостей, которые эти мужчины испытывают вдвоем? Неужели не поверила посланному ей вслед проклятию Сергея Дягилева, от которого она несколько лет назад увела этого юного любовника… сманив его, как она думала, своей молодой, золотоволосой, зеленоглазой, хрупкой, словно ненюфар, и в то же время разящей, словно шпага, изысканной красотой «декадентской мадонны», как Зинаиду все называли? Сергей Дягилев, некогда друг, а потом лютый враг (не такова ли, впрочем, участь всякой дружбы — обернуться рано или поздно смертельной враждой или, в лучшем случае, бытовым унынием?), кричал ей вслед, что Диме нужна не она, Зинаида, а ее муж: «Вот увидишь, он сбежит от тебя, и очень скоро!»
Разумеется, она не верила. Она и предположить не могла, что между ней и Дмитрием Сергеевичем когда-нибудь рухнет с ветки жизни хоть малое яблоко раздора, и никакого воображения (даже при Зинаидином буйном воображении писательницы, поэтессы и эссеистки) не хватало представить, что этим яблоком окажется — молодой мужчина! Ведь с первой минуты знакомства с Мережковским она знала — это про них воистину сказано в Писании: да будут двое дух един…
А впрочем, нет, не совсем так. С первой-то минуты Дмитрий ей не бог весть как понравился. Там, на Кавказе, в Боржоми, где они встретились, восемнадцатилетняя Зинаида Гиппиус была признанной королевой красоты и бессердечно кружила головы всем подряд, благо эти самые головы ей охотно подставляли и гимназисты выпускных классов, и молодые офицеры, и светские львы, отдыхавшие на водах. Некоторые поклонники (они все чохом были награждены Зинаидой в ее дневнике одним-единственным безыскусным эпитетом «дурак»), вообразите себе, притащились за ней даже из самого Тифлиса, где жила семья Гиппиус, наконец-то вырвавшаяся туда после унылого-преунылого крымского захолустья Учук-Су, где у Зинаиды не было иного занятия, как читать подшивки старых журналов, до одури писать дневник да пробовать сочинять стихи, ибо она была вполне убеждена, что можно сказать, перефразируя Порфирия Петровича из «Преступления и наказания»: помилуйте, да кто же у нас на Руси себя в восемнадцать лет поэтом не считает? Зинаида обожала Достоевского в отличие от Чехова, который всегда казался ей жутко тривиален, у него даже и болезнь была банальная — чахотка (подумаешь, у Зинаиды тоже чахотка, что ж тут особенного). То ли дело Достоевский, который, как известно, маялся падучей, то есть эпилепсией… Ею страдал также Александр Македонский, это вам не хухры-мухры, одно название болезни чего стоит, похоже на имя какой-то прекрасной и загадочной дамы… Клитемнестра… Алкеста… Исидора… Эпилепсия… etc.). Обожала она и Надсона, недавно покинувшего навеки сей жестокий мир скупых издателей и восторженных читателей. Причем так, что первые Зинаидины стихи были написаны именно в его честь и в подражание ему. И произвели они в тифлисской молодежно-поэтической среде впечатление совершенно феерическое.