Под вечер прислали троих: автоматы дулом вниз, белые ленты. Кричали, чтобы мы сложили оружие, тогда нас отправят в специальный лагерь. Мы их обстреляли — в донесениях Штропа[1] я потом нашел эту сцену: они, парламентеры, с белым флагом, а мы, бандиты, открываем огонь. Правда, мы в них не попали, но это не важно.
— Как — не важно?
— Важно было другое: что мы стреляем. Это необходимо было показать. Не немцам. Они умели стрелять лучше. Мы должны были это показать другому, не немецкому миру Люди считают, что когда стреляют — это высочайший героизм. Ну и мы стреляли.
— Почему вы назначили именно эту дату — девятнадцатое апреля?
— Не мы ее назначили. Немцы. В этот день должна была начаться ликвидация гетто. С арийской стороны нам сообщили, что немцы готовятся, уже окружили снаружи стены. Восемнадцатого вечером мы собрались у Анелевича, впятером, весь штаб. Я, наверно, был самый старший, мне исполнилось двадцать два, Анелевич моложе на год, всем пятерым вместе было сто десять лет.
Разговор там уже был короткий. «Ну так что?» — «Звонили из города. Анелевич берет на себя центральное гетто, заместители — Геллер и я — мастерские Тёббенса и фабрику щеток». — «Ну, до завтра», — разве что попрощались, чего никогда раньше не делали.
— Почему именно Анелевич возглавил штаб?
— Ему очень хотелось, вот мы его и выбрали. Ребяческие, конечно, амбиции, но парень он был толковый, начитанный, очень энергичный. До войны жил на Сольце. Его мать торговала рыбой; если не удавалось все продать, она посылала сына за красной краской и заставляла подкрашивать жабры, чтобы рыба выглядела свежей. Он был вечно голоден. Когда приехал к нам из Заглембья и мы дали ему поесть, прикрывал тарелку рукой, чтоб не отобрали.
В нем было много юношеского задора, горячности, только он никогда прежде не видел «акции». Не видел, как грузят людей в вагоны на Умшлагплац. А от такой штуки — когда на твоих глазах четыреста тысяч человек отправляют в газовые камеры — можно сломаться.
Девятнадцатого апреля мы не виделись. Встретились на следующий день. Перед нами был уже другой человек. Целина сказала мне: «Знаешь, это с ним случилось вчера. Сидел, твердил: мы все погибнем…» Один еще только раз оживился. Когда от аковцев[2] пришло сообщение: ждать в северной части гетто. Мы толком не знали, в чем дело, да и ничего из этого не вышло, парня, который туда пошел, сожгли на Милой, мы слышали, как он целый день кричал; думаешь, это еще может на кого-нибудь произвести впечатление — один сожженный парень вдобавок к четыремстам тысячам сожженных раньше?