Новый с иголочки аэропорт, в котором солнце играло на глади внутреннего бассейна, на огромных табло и черно-оранжевых указателях, совершенно вскружил им головы. К их полному удовлетворению, было объявлено о получасовой задержке рейса Колина.
— Ну и пусть. Мне здесь нравится, — объявил уже совершенно освоившийся Йен. — Дебора, сходим к табло посмотреть, что там изменилось? Сходим? — Он пока еще не называл меня мамой, и было бы нелепо из-за этого падать духом. Поразительным оказалось то, что Руфь называла, и так естественно, как будто делала это от рождения.
В песне этот другой Колин приплывал домой, и его жена, накинув платок, бежала к гавани. Я же просто сидела в ресторане самообслуживания с пурпурными шторами и лампами дневного света и жевала вафлю, раздумывая, обольется Йен кофе из переполненной чашки или нет. Но по существу между нами не было разницы. В моем сердце эхом повторялись ее слова:
Увижу ли снова его лицо,
Услышу ль его слова?
И Колина двадцатого века тоже ждали «его домашние», во всяком случае те двое, что были для него дороже всего на свете, и та, которую его принципы накрепко связали с ними.
Если бы только всего-навсего на момент встречи можно было вернуться в восемнадцатый век, чтобы не успел корабль причалить, как Колин спрыгнул бы на берег и я бросилась в его объятия. Ты сума сошла, Дебора Белл — нет, Камерон? Мне удалось взять себя в руки, как раз когда закашляли громкоговорители.
— «Бритиш Эруэйз» объявляет прибытие рейса номер…
Вскочивший на ноги Йен успешно заглушил номер рейса, но «из Лондона» нам удалось расслышать.
Несколькими минутами позже пассажиры из Лондона — предрождественская толпа, нагруженная покупками, — высыпали в зал прибытия. За ними, не замечая нас, шел Колин с непокрытой головой. Воротник его пальто был поднят, шея обмотана шелковым шарфом.
— Папа! — как один возопили два камероновых голоса. Он остановился, и даже на расстоянии я заметила, как посветлело его лицо. Чемоданы были опущены на пол, руки вытянуты вперед. Определить, кто из близнецов первым напрыгнул на него, мог бы только фотофиниш.
Стоя на другом конце длинного зала, можно было еще легко вообразить, что ты бежишь к гавани, ощущая соленый вкус на губах.
Увижу ли снова его лицо,
Услышу ль его слова?
Теперь он увидел меня и улыбнулся. Я бы так и поступила, если бы это была улыбка из того дня в Плимуте, или из вечера, когда он поехал на старом велосипеде Адама, или из дня, когда я навещала его в больнице, — но она была другой. Глаза над этой улыбкой сейчас выглядели серьезными, почти смущенными. О чем он думал?