Девять десятых судьбы (Каверин) - страница 63

Предрассветная дремота стояла в Пулкове, ничего не было слышно, только где-то неподалеку фыркали и позвякивали мундштуками лошади.

Кривенко прошел мимо пустых и светлых окон пулковских бараков, в которых разместился Павловский полк, и попал в расположение отряда кронштадтцев.

Он остановился и долго смотрел на красные огоньки цыгарок то разгоравшихся, то погасавших в голубовато-сером утреннем свете. Матросы говорили о семейных делах, шутили над красногвардейцами, ругали командование. Один из них рассказывал о каком-то командире Дризене, который "когда объявили войну, совсем растерялся, приказал из судового погреба выкатить вино на верхнюю палубу, разрешил команде пить, есть и веселиться, а сам стоит в судовой церкви на коленях и богу молится"...

Пятеро конных карьером пролетели мимо отряда и осадили лошадей перед штабом.

Кривенко побежал вслед за ними.

Турбин, длинный, усталый, неловкий, бормоча что-то про себя, улыбаясь, неуклюже слезал с лошади.

- П-привез арт-тиллерию! - сказал он, входя в штаб, покачиваясь и подергивая одеревеневшими от верховой езды ногами, - за нами идет... д-две баттареи!

Начальник штаба отбросил в сторону карту и, опираясь на палку, встал из-за стола.

- Две батареи?.. Отлично. Мы начинаем!

IX

Через час Шахов привык к свисту пуль, к белым комкам шрапнелей, окутывающим где-то позади низкие постройки Пулкова, к неопределенным шумам, которые плыли и дрожали вокруг него: ноги больше не вростали в землю, спина не вдавливалась в стенку окопа.

Он не чувствовал больше ни малейшего страха: наоборот, слишком часто (чаще чем это нужно было одному из тех, кому поручена была простая задача прикрывать наступление с флангов), он приподнимался над окопным валом, быть-может, забывая, а быть-может, прекрасно помня о том, что для хорошего стрелка голова живого человека на триста шагов отличается от головы мертвеца только временем полета пули.

Впрочем, эта бедная голова делала еще одну, более привычную, работу: Галина, гвардеец, фамилию которого он с намерением пытался забыть, и его, Шахова, тяжкая судьба, разбитая на-двое забавным "варшавским анекдотом".

Он до мелочей припоминал разговор с Галиной и испытывал горькое чувство полной уверенности в том, что эта женщина, от которой он не мог уйти, как в ту ночь, не мог уйти от сломанного под углом переулка, потеряна для него навсегда. Не потому, быть-может, что она любила другого (он был почти уверен в этом), но потому, что она сама стала другою.

И этот гвардеец, у которого было чересчур свежее белье и слишком белые руки, он был причиной того, что она так изменилась.