Он стоял на полке в Британском музее, одинокий и забытый посреди толпы явно и несравненно более значительных божеств. Эти более важные персонажи, выставленные вдоль стенок по всему периметру витрины, всем своим видом, казалось, назначены были являть собственное подавляющее превосходство. На постаменте каждого из них в табличке должным образом указывалась страна и народ, некогда имевший честь обладать означенным идолом. Так что не возникало никаких сомнений в их истинном положении: все они были божествами значительными и в качестве таковых всеобще признанными.
Один лишь этот маленький божок в углу выглядел посторонним и чуждым их обществу. Грубо вырубленный из серого камня, с почти стертыми временем и непогодой чертами, он сидел здесь в полном забвении – локти его были уперты в колени, ладони поддерживали голову – маленький одинокий божок в чужой стране.
На нем не имелось таблички, сообщавшей, из какой он прибыл земли. Никому в самом деле не нужный, безвестный и бесславный, просто маленькая жалкая фигурка, очутившаяся далеко от родного дома. Никто не замечал его, никто не останавливался на него посмотреть. Да и с чего бы? Простой неприметный обрубок серого камня в углу. По обе стороны от него, отполированные временем, возвышались два мексиканских божества – бесстрастные идолы со сложенными руками, чьи рты, искривленные жестокой усмешкой, ясно свидетельствовали об их полном презрении к человеческому роду. Стоял здесь также маленький и пузатый божок, полный неистовой жажды самоутверждения, со стиснутой в кулачок рукой, явно мучимый распирающим его чувством собственной значимости, но посетители порой останавливались взглянуть на него, пусть даже лишь затем, чтобы позабавить себя видом его глупой напыщенности, нелепой на фоне бесстрастия его мексиканских соседей.
А маленький позабытый божок сидел среди них в полной безнадежности, подперев руками голову, и так из года в год, до тех пор, пока не случилось нечто невероятное и он не обрел себе почитателя.
– Нет ли для меня писем?
Швейцар извлек из ящика стола пачку писем, проглядел их и деревянным голосом доложил:
– Для вас ничего, сэр.
Фрэнк Оливер вздохнул, выходя из клуба обратно на улицу. Собственно, у него не было особых причин ожидать корреспонденции на свое имя. Ему писало мало людей. С тех пор как он весной возвратился из Бирмы, он все сильнее ощущал свое растущее одиночество.
Фрэнку Оливеру едва перевалило за сорок, и последние восемнадцать лет своей жизни он провел в самых разнообразных частях земного шара, бывая в Англии лишь краткими наездами во время отпусков. Теперь, когда он вышел в отставку и окончательно вернулся домой, он впервые в жизни ощутил, насколько одинок в этом мире.