Соне нравился Лёвочкин подход к системе домашнего воспитания. Она была в восторге от его прозорливости, способности заглянуть в душу ребенка и понять его сущность. Так, в девятилетием Сергее он обнаружил несамостоятельность, в Илье — самобытность, в Тане — семейные инстинкты. По поводу дочери он даже шутил, говоря, что готов выдать премию тому, кто сумеет сделать из нее «новую женщину», эмансипе, нигилистку. Соня вдохновлялась также Лёвочкиной педагогикой, направленной на нравственное воспитание детей. Он редко наказывал их, не ставил в угол, не бранил, не упрекал, не бил, не драл за уши. Дети боялись только одного — заслужить отцовскую немилость. Тогда он мог не взять их с собой на прогулку, мог поиронизировать над их недостатками, высмеять их. Только во время уроков он мог позволить себе повысить голос, не употребив при этом грубых слов, мог выгнать с урока. Самое большое его недовольство вызывало грубое, непочтительное отношение детей к матери, прислуге или гувернеру.
Дети, разбившие посуду, запачкавшие одежду, забывшие что‑нибудь, порвавшие платье и оправдывавшиеся за содеянное перед отцом, объясняя, что сделали это нечаянно, слышали в ответ: «Надо стараться ничего нечаянно не делать. Надо все делать хорошо». Как‑то пятилетний Илья получил от родителей рождественский подарок, о котором давно мечтал, — фарфоровую чашку с блюдцем. Радостям малыша не было предела. Он хотел всем показать свое приобретение, которого ни у кого больше не было — ни у Сережи, ни у Тани, ни у Лёли. Но, перебегая из залы в гостиную, ребенок зацепился ногой за порог, упал и разбил чашку. Он стал кричать, громко плакать и ругать архитектора, придумавшего порог у двери. Отец, услышав детский крик, стал шутливо приговаривать: «Архитектор виноват, архитектор виноват». Пятилетний малыш на всю жизнь запомнил насмешливое отцовское изречение, когда кто‑то сваливает свою вину на другого.
Лёвочка очень любил детей. Еще до женитьбы упрашивал беременную сестру «рожать поскорее», чтобы не так было скучно будущему дядюшке. Поэтому игры со своими малыми детьми, как и воспитание уже повзрослевших, занимали у него свое достойное место после писательства. Дети запомнили отца веселым, дававшим им забавные прозвища. Таню он называл «Чуркой», чем приводил ее в полный восторг, как, впрочем, и своей игрой. Внезапно он делал испуганное лицо, быстро озирался по сторонам, хватал кого‑нибудь из детей за руку, вскакивал на цыпочки и бежал, высоко поднимая ноги, чтобы спрятаться в угол, подхватывая на бегу еще кого‑нибудь из малышей, подвернувшихся под руку. «Идет!» — шепотом говорил он. Дети, оказавшиеся не под отцовским «крылом», судорожно цеплялись кто за его блузу, кто за руки. Перепуганные малыши забивались в угол в надежде, что «он» прошел. Отец, сидевший на корточках, таинственным взглядом провожал «его», а дети, прильнув к отцу, тряслись от страха, что загадочный «он» их увидит. Игра завершалась на победном возгласе папа: «Ушел!» Тогда все свободно вздыхали и начинали с воодушевлением обмениваться впечатлениями.