«Может быть, лучше продать ее в богатый дом, чтобы она вкусно ела и носила жемчуг, если вырастет красивой и понравится господину». Но сам же ответил себе на эти мысли: «Даже если я ее продам, то ведь не на вес золота и рубинов. Пусть нам дадут достаточно, чтобы вернуться к земле, — откуда мы возьмем денег, чтобы купить быка, и стол, и скамейки? У нас нечем даже засеять землю. Продать ребенка, чтобы голодать там, а не здесь?..»
И он не видел выхода, о котором сосед говорил: «Есть выход, если богачи слишком богаты».
Весна была в полном разгаре. Тем, кто просил милостыню, теперь можно было ходить по холмам и кладбищам и выкапывать коренья, одуванчики, которые пустили нежные ростки, и не нужно было, как раньше, красть овощи по чужим огородам. Толпа оборванных женщин и детей каждый день выходила из шалашей с кусками жести, острыми камнями, ножами и корзинами, сплетенными из бамбука и расщепленных тростинок, и искала на лугах и по краям дорог пищи, чтобы не выпрашивать ее и не платить за нее денег. И каждый день О-Лан и оба ее сына отправлялись с этой толпой. Но мужчина должен работать, и Ван-Лун работал попрежнему, хотя долгие теплые дни и солнце и мимолетные дожди будили в нем тоску и недовольство. Зимой все работали и молчали, стойко перенося и холод, и снег, и лед под ногами, обутыми в соломенные сандалии, с наступлением темноты возвращались в шалаши, молча съедали выпрошенную или заработанную дневным трудом пищу и ложились вповалку, засыпали тяжелым слом — мужчины, женщины и дети — и во сне наверстывали силы, которых не могла дать плохая и скудная пища. Так было в шалаше Ван-Луна, и он хорошо знал, что так было и во всех других шалашах.
Но с приходом весны то, что накопилось в сердце обитателей шалашей, начало искать выхода в словах. По вечерам, когда сумерки медленно спускались на землю, они выходили из шалашей и беседовали. Ван-Лун видел то одного, то другого из соседей, которых он не знал зимой. Если бы О-Лан любила пересказывать все мужу, он узнал бы, что один бьет жену, а у другого все щеки изъедены проказой, и что третий — вожак воровской шайки: но она только спрашивала и скупо отвечала на вопросы, а в остальное время молчала. И Ван-Лун нерешительно становился поодаль и робко прислушивался к разговору.
У большинства из этих оборванцев не было ничего, кроме выпрошенного и заработанного за день, и Ван-Лун всегда сознавал, что он не такой, как они: у него есть земля, и она ждет его возвращения. Другие думали о том, как бы завтра съесть кусочек рыбы, или о том, как бы полодырничать или поставить на кон два медяка, потому что для них все дни были одинаково тяжелы и полны нужды, а мужчине иногда нужен азарт, как бы трудно ему ни жилось. Но Ван-Лун все думал о своей земле и придумывал, как бы ему вернуться к ней. Он родился крестьянином и не может жить полной жизнью, если не чувствует земли под ногами, не идет за плугом в весеннее время и не держит в руках косы во время жатвы. Он слушал, стоя поодаль от других, потому что в сердце его таилась мысль о земле, доброй земле его отцов, и плодородной полосе риса, которую он купил в большом доме. Они говорили, эти люди, только о деньгах; сколько они заплатили за локоть материи, и сколько они заплатили за маленькую рыбку в палец длиной, и сколько они зарабатывают в день, и, наконец, что они стали бы делать, если бы у них были те деньги, которые лежат в сундуках у богачей за стеной. Каждый день разговор кончался так: