Коллетт покачала головой:
— Вы изумительная женщина, миссис Мэйер.
— Ничего подобного, и, пожалуйста, зови меня Мелисса: «миссис Мэйер» разводит нас слишком далеко друг от друга.
— Пожалуй, вы правы.
Официант спросил, не желают ли дамы еще чего-нибудь выпить. Кэйхилл отрицательно мотнула головой. Мэйер заказала себе второй коктейль «Манхэттен». Официант ушел, и Коллетт спросила:
— Мелисса, что произошло с Барри?
Пожилая женщина нахмурилась и откинулась назад.
— Что ты этим хочешь сказать?
— Вы верите, что она умерла от инфаркта?
— Ну, я… а чему еще я должна верить? Так мне сказали.
— Кто вам сказал?
— Доктор.
— Какой доктор?
— Наш семейный доктор.
— Он осматривал ее, вскрытие делал?
— Нет, но он получил подтверждение от, если не ошибаюсь, британского медика. Барри умерла в…
— В Лондоне, я знаю, только есть… есть кое-какие причины сомневаться, действительно ли ее сердце подвело.
Лицо Мэйер напряглось и посуровело. И, когда она заговорила, голос ее сделался под стать выражению лица:
— Не могу сказать, что я понимаю, к чему ты клонишь, Коллетт.
— Я сама не очень соображаю, к чему клоню, Мелисса, но мне хочется выяснить правду. Просто-напросто не могу поверить, что у Барри случился разрыв сердца в ее-то возрасте. А вы?
Мелисса Мэйер взяла сумочку из крокодиловой кожи, вытащила из нее длинную сигарету, зажгла ее, затянулась, словно понежила дым в легких и во рту, а потом произнесла:
— Я верю в то, Коллетт, что жизнь крутится вокруг необходимости принимать очевидное. Барри умерла. Я должна это принять. Инфаркт? И это я должна принять, потому что если не приму, то остаток дней своих проведу как под пыткой. Это-то ты можешь принять?
Кэйхилл вздрогнула от напора, с каким был задан вопрос.
— Мелисса, — сказала она, — пожалуйста, поймите меня правильно: я вовсе не собираюсь выяснять нечто, что сделало бы смерть Барри для вас еще более мучительной, чем сейчас. Я понимаю, что потерять подругу — это не так убийственно, как потерять дочь, но, поверьте, я страдаю от пытки — моей пытки. За тем я здесь сейчас: постараться унять собственную боль. Это, догадываюсь, эгоистичнее, но зато правда.
Кэйхилл видела, как смягчилось лицо пожилой женщины, почти застывшее в непроницаемой маске, и была ей за то признательна. Душу ее переполняло чувство вины: вот она, сидит с горюющей матерью, врет чего-то, притворяется, будто она всего лишь подруга, а на самом деле действует как следователь ЦРУ. Проклятая двойственность, подумалось ей. Вот она-то больше всего не давала покоя в ее работе: приходилось лгать, утаивать, сдерживаться, быть кем угодно, только не тем, кем ты на свет родилась. Казалось, на лжи основано все. Как хорошо прогуливаться по залитым солнечным светом тропинкам или улицам! Но не тут-то было: слишком многое проделывалось в тени да в укромных квартирах. Записки и послания, написанные шифром вместо простого и понятного языка, странные названия для операций, жизнь с оглядкой, с постоянной слежкой за каждым своим словом и подозрительностью к каждому, с кем доводится столкнуться.