– Посеявший ветер – пожнет бурю! Так-то, Георгий…
– Выпустили джинна из бутылки, – в задумчивости тер подбородок Марков.
– Можно и так сказать…
Надо отметить, что, читая расстрельные приговоры «кровавым собакам империализма» и «подлым наймитам иностранных разведок», они оба не испытывали злорадства. Было бесконечно, пронзительно грустно от того, что весь этот шабаш, этот спектакль происходит в их стране. Было понятно, что сейчас с этим пока что ничего не сделать. Главное делание на этом этапе заключалось в сохранении себя. Но речь шла отнюдь не о растительном выживании организма. Было необходимо сохранить себя такими, какими они были до начала грандиозного эксперимента. Пусть всего лишь внутренне – но сохранить. Задача не дать превратить себя в винтик огромной обезличенной системы, в послушный манекен, бодро рапортующий черт знает о чем и тупо марширующий в заданном направлении, стала основной. Причем, пожалуй, не дать превратить себя в чучело с предсказуемыми реакциями было важнее, чем просто выжить. Если принять разворачивающуюся вокруг них реальность, дать ей проникнуть внутрь себя хотя бы частично, то можно было ставить на себе крест. Даже если никто и не придет тебя арестовывать.
– Кое-что в человеке должно оставаться непредсказуемым, – говорил Шапошников.
О Сталине и его конкурентах в борьбе за абсолютную власть профессор отозвался как-то вполне определенно:
– Пауки в банке жрут друг друга. Останется один сильнейший. Сплошная физиология. А мы, наивные, полагали, что уж в двадцатом-то веке и вправду можно будет всерьез задуматься о духовном…
Было дико от того, что они вынуждены теперь проговаривать вслух такие казавшиеся совершенно очевидными для старой России вещи. То, что проговаривать это вслух можно было лишь в очень узком кругу, да и то вполголоса, Маркова уже не удивляло. Это было следствием. Дай Бог, чтобы подольше сохранялась и не умерла в людях окончательно способность видеть причины…
– Прогресса нет, – замечал Шапошников. – Заводы и гидроэлектростанции как признак прогресса вторичны. Первичен прогресс духовный. А здесь мы впали в каменный век. В лучшем случае ранний феодализм. Впрочем, это уже философия.
– Я, знаете ли, православный, – отвечал Марков.
– Это вы очень точно подметили, Георгий, – кивал головой Шапошников. – Я тоже. К чему вдаваться в философские дебри, когда уже все сказано в самой главной Книге… Незачем выдумывать велосипед – это от лукавого. Но нравственный выбор есть всегда!
Особенно внимательно Марков отслеживал публикуемые в прессе материалы о судебных процессах над советскими военачальниками. Это уже было профессиональное. Когда высшей мере наказания подверглись те, кто сделал себе имя на полях гражданской войны, у Маркова – он не стал таить греха, признался сам себе – шевельнулся подленький червячок внутреннего удовлетворения. Впрочем, он постарался его тут же задавить в себе. Корк, Якир, Уборевич, Блюхер, Егоров, Тухачевский, заговор в армии, еще десятки имен, сотни, тысячи… Вот когда вспомнил Марков в очередной раз седого гвардейского полковника-артиллериста, застрелившегося в гатчинском госпитале после отречения Государя. Подумалось: на том свете, пожалуй, скорее, перевесит самоубийство полковника, чем такая, с виду мученическая кончина красных командиров.