Твой сын, Одесса (Карев) - страница 126

Так или иначе, но Яков Кондратьевич начал сперва спускать ноги с кровати на пол, потом с помощью жены и дочки ходить по комнате, а в апреле, впервые за два с лишним года, бывший матрос с эскадренного броненосца «Синоп» вышел на улицу.

Стоял знойный апрельский день, какие бывают только в Одессе: с бездонным небом, с нежно-зеленой, еще не густой и не дающей тени листвой на деревьях, с такими зримо упругими лучами солнца, что, кажется, зацепишь их пальцем — и они зазвучат, как струны бандуры.

— Может, табуретку вынести, батя? Посидели бы на солнышке, — выглянула из окна Нина.

— Э-э-э, доченька, належался и насиделся твой батя, больше некуда. Постою, благо ноги держат. Это, я тебе скажу, такое удовольствие, что не каждому и понять.

Нежинская — не торговая и не мастеровая улица, она — жилая. На ней и была-то всего одна мастерская, в которой работали сыновья Якова Кондратьевича. Тихая улица. И зеленая — ровно в саду живешь. И в мирное время-то малолюдная, а теперь и подавно.

Стоит Яков Кондратьевич, опершись плечом о старую акацию, подставляет выбеленное болезнью лицо солнцу, вспоминает годы, прожитые на этой улице. У его ног Бобик свернулся калачиком: то запрячет мордочку между лап, то поднимет ее, посмотрит умными глазами на хозяина, вильнет хвостом и снова запрячет голову в лапы.

Тихо на Нежинской. Будто и войны никакой нет.

Но вот Бобик схватился на лапы, сторожко навострил уши и посмотрел вниз, туда, где Нежинскую пересекает Торговая. А там уже клубится пыль, оттуда уже накатывается шум, доносятся лязг, гомон, выкрики…

Мимо Якова Кондратьевича пробежала тройка мальчишек лет по десяти.

— Куда вы, огольцы?

— Там партизан гонят в центральную тюрьму!

А по Нежинской уже поднимается страшная процессия. По середине накаленной солнцем мостовой идет колонна закованных в кандалы и связанных друг с другом цепями людей. В зимних пальто и теплых шапках — как были арестованы в феврале. В синяках и кровоподтеках — как вышли с последнего допроса. Обессиленные голодом, обескровленные пытками, измученные тюрьмой, изнывающие от жары, обросшие, грязные. Палачи нарочно решили провести их от следственной до центральной тюрьмы по всему городу для устрашения населения. Но страшно не узникам — они идут с гордо поднятыми головами и пылающими глазами. Страшно не жителям города — они запрудили тротуары и движутся, движутся, движутся вровень с колонной, подбадривая узников, сливаясь с ними сердцами, зажигаясь их огнем. Страшно оккупантам — и тем, что, понуро надвинув каски и выставив автоматы, оцепили колонну, и тем, что наезжают лошадьми на людской поток, тесня его с мостовой на тротуары, и тем, что притаились в штабах и следственных камерах, и тем — в Бухаресте, в Берлине. Не было бы им страшно, не держали бы дивизию на охране катакомб, не наряжали бы роту пеших и взвод конных для конвоирования десятка закованных, связанных, безоружных, замученных.