Брат развернул свёрток побольше, и в нём оказался тончайший белый халат из никогда невиданной мною материи, похожей на белую замшу, но по тонкости равной папиросной бумаге. К нему была приложена записка на арабском языке, которую брат спрятал не читая в карман. Во втором свёртке была такая же чалма, как моя, только в самом её начале синим шёлком, арабскими буквами, была выткана во всю ширину чалмы – а она была чрезвычайно широка – какая-то фраза. Я мало обратил внимания и на записку и на арабскую фразу; мне хотелось скорее увидеть содержимое футляров брата.
"Если мне он шлёт привет силы и любви, то что же он посылает Николушке?" – думал я.
Наконец, брат свернул осторожно свою чалму, спрятал её в ящик бюро и открыл футляр побольше. Оттуда сверкнули крупные бриллианты в форме треугольника, внутри которого овальной формы выпуклый изумруд сиял голубовато-зелёным светом.
В маленьком футляре оказался перстень с таким же овальным выпуклым изумрудом в простой платиновой оправе.
– Вот так совершеннолетие Наль! – почти закричал я. – Если всем своим друзьям Али рассылает в этот день такие подарки, то уж наверное половину своего виноградника, который так расхваливал мне купец в торговых рядах, он раздаст сегодня. И зачем мужчинам эти брошки? Это чудесные украшения для женщин, но ведь Али знает, что мы с тобой не женаты.
– Этими булавками мы заколем наши чалмы над самым лбом. Огромная честь получить такую булавку в подарок; и её далеко не всем оказывают на Востоке, – ответил брат. – Али живёт здесь лет десять; сам он родом откуда-то из глубин Гималаев, и все восточные обычаи гостеприимства и уважения к дружбе чтятся в его доме.
Время быстро летело. Сумерки уже сгущались, и вскоре должна была наступить мгновенно опускающаяся здесь ночь.
– Пора начинать твой грим, а то мы можем оказаться невежливыми и опоздать.
С этими словами брат выдвинул ящик бюро, и .. я ещё раз обмер от удивления.
– Ну и ну, – сказал я. – Почему же ты ни разу не писал мне, что играешь в любительских спектаклях?
Весь ящик был полон всяческого грима, бород, усов и даже париков.
– Нельзя же всё написать, а ещё менее возможно всё рассказать в несколько дней, – усмехаясь, ответил брат.
Он посадил меня в кресло и, как заправский гримёр, приклеит мне бороду и усы, протерев предварительно всё лицо какой-то бесцветной жидкостью с очень приятным запахом, освежившей моё горевшее от непривычного солнца лицо.
Коричневым карандашом он провёл под моими глазами два-три лёгких штриха. Какой-то жидкостью перламутрового цвета прикоснулся к моим густым тёмным бровям. Смазал каким-то кремом губы и сказал: