Лес, по которому шел Климов, истекал весенней слизью, тяжко разминал окоченевшие за зиму суставы, подмигивал бархатными глазками проклюнувшихся почек, рассыпал хрусткие шорохи, как семечки, и вдруг замирал в мучительной истоме. Воздух насыщен густым, тяжелым ароматом сырой почвы, прелых листьев и еще чего-то такого, чему названия не было, но от чего резало под веками — и хотелось прилечь на молодую траву.
Обутый в высокие резиновые сапоги, Климов уверенно шагал по одному ему приметным тропкам — и ни разу не оскользнулся, не оступился. Лес стал его домом, где каждая половица знакома, где ничто не могло обмануть. Три года изнуряющего, душевного бдения привели наконец к тому, что он ощутил себя частицей природы — и больше не заботился о завтрашнем дне. Все катилось чередом — печаль и радость, — все шло так, как должно идти, беспокоиться не о чем. Не прав был поэт, когда заметил, что жизнь прожить — не поле перейти. Как раз наоборот. Накануне допоздна Климов перечитывал «Философию общего дела» (третий раз за полгода), опять многого не понял, зато, казалось, уловил суть учения. Смысл жизни лишь в том, чтобы приготовиться к назначенному сроку воскрешения. Этот срок неминуем, но непостижим. Непостижимость, призрачность многих явлений бытия когда-то мучила Климова, но теперь все прошло. Есть срок, и указан путь к нему, а что еще нужно слабому человеческому рассудку. Когда пробьет роковой час и воссияет образ Спасителя, те, кто не изменил общему пути, в ужасном прозрении осознают свою дикость и через долгую муку очищения обернутся лицом к свету, льющемуся из космических высот. Придет великое счастье узнавания своих близких, живых или давно усопших — это неважно.
Утопия, думал Климов, но без мечтания нет истины на земле. Вне чуда нет просветления.
Деревня Ерохово осталась позади. Размокшим полем, меся сапогами суглинок, Климов выбрался на подсохшую грунтовку. До Марфино километров пять легкой дороги. Пес Линек, нарезвившийся всласть, устало трусил рядом, но сам Климов не чувствовал утомления. В охотку, по солнышку он без натуги одолел бы еще десяток таких прогонов. Зато подсасывало в желудке: утром выпил стакан чуть подкисшего березового сока и съел ложку меда.
— Скажи, Линек, — заговорил он с собакой, — о чем ты думаешь? Вот ты здоровенный псина, обижаешься, когда тебя ругают, а ведь совести у тебя нет ни капли. Зачем ты вчера загнал Трофимыча на дерево?
Линек покосился на хозяина и виновато потупился. С Трофимычем, молодым, азартным котярой с оторванным ухом, они в общем-то дружили, но каждый день устраивали громкие, крикливые разборки. Как правило, из-за жратвы. Упрекая пса, Климов немного кривил душой: затевал ссору обыкновенно все же Трофимыч. Хотя кашу им Климов варил в одном котле и у каждого была своя посудина, кот почему-то предпочитал есть из миски Линька. Стоило тому чуток зазеваться, как Трофимыч уже сидел на его месте, чавкал, давился, норовя запихнуть в себя как можно больше чужой пайки, ничуть не страшась несварения желудка. К собственному блюдцу мог вообще не притронуться. Иногда Линек терпел его наглость, все-таки много не съест, но чаще, как вчера, срывался. С яростным лаем подлетал к ворюге, сшибал с катушек, и оба выкатывались на поляну, где происходило окончательное выяснение.