Когда Гронхьельм, королевский учитель, что тоже стоял в оконной нише, услышал про бремя государственной власти, он написал пальцем на запотевшем стекле: «Бремя сие представляется старухе столь же легким и приятным, как и фонтанжи[6] у ней на голове».
— Да, да, дорогой Валленштедт, — отвечал король, — я и сам всегда сознавал, что моя воля влечет меня куда-то. На троне такой страны должен сидеть мужчина. Престранная это штука — воля! Что она такое? Сегодня, к примеру, я сознаю, что поеду в Кунгсёр на медвежью охоту. Но почему так? На редкость мучительное свойство эта самая воля. Что она собой представляет? Ведь я с тем же успехом мог пожелать чего-нибудь другого. Воля подобна обручу, подобна безжалостно стиснувшей мою грудь кованой цепи, которую я не в силах разорвать. Она-то и есть господин, а я — всего лишь слуга.
Когда король вступил в прихожую перед своей опочивальней, там уже горели восковые свечи. На столе он увидел кованую шкатулку с сургучной печатью. В ней старый король оставил ему свои последние, свои тайные отеческие наставления. Прошло уже немало дней с тех пор, как отставные попечители насмелились выпустить шкатулку из своих рук, но до сих пор он так и не мог принудить себя сорвать печать. Правда, однажды ночью он решительно взялся за нее, но спустя некоторое время отказался от своего намерения. Зато сегодня вечером он знал, что на сей раз у него достанет воли.
Но едва он засунул ключик в позвякивающее железо, его охватила прежняя боязнь темноты. Он увидел перед собой цинковый гроб старого короля, который лишь недавно получил причитающиеся ему пригоршни земли, и тут ему почудилось, будто он стоит лицом к лицу с покойником. Он призвал к себе Хокона и попросил того подбросить дров в печку. Сам же он тем временем возился с замком, откинул крышку и зябко дрожа от страха, развернул перед собой густо исписанный лист.
«Возьми власть в собственные руки, — прочел он, — и опасайся важных господ, которые тебя окружают и из которых многие женаты на француженках. Те, что поднимают больше всего шума, пекутся лишь о собственном благе, тогда как самые достойные порой одиноко пребывают в своих усадьбах».
Читая исполненные тревоги и подозрений предостережения усопшего, он даже не заметил, как Хокон тем временем покинул его покои.
Итак, он стал повелителем всех шведских земель. Высокие господа толпились перед его дверьми, дабы провозгласить его совершеннолетним. Интересно, а сами-то они сознавали, когда их речи продиктованы надеждой на королевские милости, а когда — искренним чувством? Точно ли они любили его больше, чем, например, любят родного брага или родного сына? Он, со своей стороны, никак не мог доверительно разговаривать с этими старцами, которые взвешивали и судили каждое его слово. И мог ли он доверительно разговаривать со своими ровесниками, кучкой запуганных до почтительности товарищей по играм, не знавших и не ведавших о злобе дня? Он был одинок как никогда ранее и в одиночестве должен был приять скипетр старого короля. Всего превыше для него должна быть Швеция, и из всех шведских королей он должен стать величайшим. Не сам ли он получил знак из рук всемогущего Бога, возвысившись в столь юном возрасте до королевского сана и имея перед собой долгие годы жизни? Старина, навлекшая на страну гнев Господень, миновала. Пели небесные сферы, ликовали рога и трубы.