Тайна (Коллинз) - страница 75

— Какая-то леди хочет говорить с вами, сэр.

— Не угодно ли вам сесть, мэм, — произнес мистер Бухман. — Извините, моя музыка сейчас прекратится. — В произношении его слышался иностранный акцент, но он говорил совершенно правильным английским языком.

— Неужели я так переменилась? — спросила мистрисс Джазеф, подойдя к нему ближе. — Неужели ты не узнаешь меня, дядя Джозеф?

— Gott im Himmel! Das ist ihre Stimme![7]. Это ты, Сара! — вскричал дядя Джозеф и с жаром влюбленного юноши бросился обнимать и целовать свою племянницу,

— Наконец-то Сара вспомнила своего старого дядю! Сколько лет мы уже не виделись! Наконец-то Сара Лизон опять у своего дяди! — говорил старик, заботливо усаживая ее в кресла.

— Сара, да; но только не Сара Лизон, — проговорила мистрисс Джазеф, сложив свои дрожащие руки и смущенно глядя в землю.

— А, du bist verheiratet?[8] — весело спросил мистер Бухман. — Пора, пора! Ну рассказывай мне о своем муже.

— Он умер. Умер и забыт, — прошептала Сара, как бы про себя.

— Бедное дитя! Оставим это, Сара. Будем о другом говорить. Ты, кажется, устала? Ты очень бледна. Не хочешь ли чаю? Хорошо? Сейчас будем пить чай. Будем говорить о том, что весело; зачем нам припоминать наше горе? Ты очень переменилась Сара, но я всегда узнаю твой голос, хоть он уж не такой, как был тогда, когда, ты помнишь, твой бедный дядя Макс, говорил, что ты была бы счастлива, если б училась петь. А вот прекрасная вещь. Ты помнишь этот ящик с музыкой, это ведь от Макса. Ты забыла? Неужели ты забыла этот ящик? Его сам Моцарт собственными руками отдал твоему дяде, когда он был мальчиком и учился в музыкальной школе в Вене. Послушай! Я заведу его. Это ария из Моцартовой оперы, называется Батти, Батти! Ах, как это прекрасно! Твой дядя Макс говаривал, что в этой арии вся прелесть музыки, весь гений Моцарта. Я ничего не знаю о музыке, но у меня есть уши и сердце, и они мне говорят, что это правда.

Проговорив это, старик налил чашку чаю и подал ее племяннице, уверяя, что она осчастливит его, если выпьет ее всю; но в то же время он заметил, что по щекам ее текли слезы.

— Ох, дядя Джозеф! Помню я, помню и этот ящик, и дядю Макса; я помню все, что интересовало меня, когда я была моложе и счастливее. Ты можешь подумать, что я забыла тебя, что я не писала тебе столько лет, потому что перестала любить тебя; я не могла быть так неблагодарна к тебе, дядя Джозеф. Я была так несчастлива, что не считала себя вправе огорчать других своим горем и старалась переносить его одна.

— Моцарт может подождать, — произнес дядя Джозеф, отойдя от ящика. — Я тебе что-то скажу, Сара. Слушай и пей чай, потом скажешь мне, прав ли я или нет. Что сказал тебе Джозеф Бухман, когда ты первый раз пришла к нему и сказала ему о своем горе. Это было четырнадцать, пятнадцать, нет более — шестнадцать лет назад. Что он сказал тебе, вот здесь, в этом самом доме, на этом самом месте? Я, Джозеф Бухман, сказал тебе тогда: горе Сары — мое горе; радость Сары — моя радость. И если бы кто-нибудь спросил меня, почему? Я сказал бы тому, что имею на то три причины.