Лежит он, покрытый травой и листьями, в гуще кустов, словно бы на кладбище, заживо похороненный или заново рожденный, лицом к небу, и, пытаясь выпростаться из безымянности, как из материнского чрева, привыкает, повторяя про себя, к новому имени своему: Моисей.
Впервые ватная тишина воспринимается им как новая форма существования: пресекся ставший привычным в последние годы свист летящего мимо пространства, ибо воспринималось оно в беспрерывном гоне колесницы, колыхалось на колесах, сдавалось осью, на которой вращался весь мир от горизонта до горизонта, мелко и визгливо бахвалящейся колесничьей осью.
Теперь равновесие между нанизанной на мировую ось тишиной и человеческим шагом станет надолго мерой его жизни.
К странному роду-племени он, оказывается, принадлежит: в нем не врагов следует бояться, что естественно, а своих родных и близких: Иаков убегает, спасаясь, от брата Эсава, Иосефа братья швыряют в колодец и спокойно едят хлеб над захороненным заживо; его, Моисея, жаждет убить старый параноик, но ведь отец и дед, и внук еще не совсем отвык воспринимать его таким, ибо таковым он был в реальности, а все рассказы о том, что он подкидыш и есть у него настоящие мать и отец, братья и сестры, правдивы и все же смахивают на байки. Да, грех на нем страшный, он убил человека и самому себе этого не простит до скончания дней, но все же это была непроизвольная реакция на жестокое насилие, сила удара, не рассчитанная человеком, который никогда ни на кого руки не поднимал. А тут сразу — убить, без следствия и суда, как дикого зверя.
Моисей вспоминает историю Йосефа, неторопливо, замирая мыслью над каждой деталью, теперь-то счет времени ведется на день и ночь, и потому в полдень кажется, что ночь никогда не наступит, а ночью нападает страх, что не дождешься рассвета. И кажется Моисею, что повязан он с Йосефом одной нитью судьбы, только тот со дна тюрьмы поднялся до высот первого министра, а он с еще большей высоты упал в небытие.
Надо бы выпить воды из бурдюка, пожевать что-нибудь, да лень сдвинуться с места, странная до тошноты сладость недвижности сковывает руки, ноги, мысль.
Солнце начинает по-летнему нещадно припекать.
В спокойном утреннем небе летят на север перелетные птицы. Косяками, клиньями, множеством. Но взгляд приковывают одинокие птицы, летящие на разных высотах, отстающие, на глазах теряющие силы. Иногда возвращающиеся. По трое, пристроившись одна к другой. В одиночку. Все они подсвечены солнцем под брюшком, этим и отличаются от низко, еще в темени, летающих местных птичек.