I
Евтерпа, бабочка, рампеткой и тебя
пленили наконец. У прозы
камены не было — платочек теребя,
сквозь слезы, с завистью на все метаморфозы
глазела лирика: вот повезло сестре!
Смотрела косо,
как ритмы с рифмами сплетаются в игре
неплодоносного Лесбоса.
И вдруг таинственный живой цветок пророс
среди чухонского мороза —
не сон Новалиса, не медный купорос,
но — полусирин-полуроза.
Воистину, страна чудесная, он — твой
(где́ тверже Реомюра стилос!):
кроилось крылышко чертой береговой,
иглой блистающей чертилось.
II
И к радости моей, с трещоткою ни Фромм,
ни Фрейд не забредал в прохладный
магический объем над невским серебром
чернильницы, что бред, громадной.
Не лечится душа. От санитарных стран,
от голубого Лабрадора
торопится она, как тленный Монферран,
под сень бездонного собора.
Не сны я на земной язык переведу,
но невозможность осязанья.
Пусть память роется в младенческом бреду
потустороннего зиянья;
пронзенная иглой, пусть ночь лежит ничком
в дневном беспамятстве широком…
Но нет в Прекрасном встреч с банальным Стариком
и костюмированным Роком.
III
Где, — спросишь, — Благодать? — Она живет внутри
огромных траурниц, смеживших переплеты.
Возьми одну в ладонь — и, как пыльцу, сотри
пыль ежесуточной заботы!
Ажурно-нежива (не говори: «мертва»),
она лишь оторопь иного
пространства — лучшего, где утлые слова
сливаются в пределе в Слово.
Так вслушайся тоской одушевленных сил
В то, что твердит тебе бумага:
«Я куколкою стал и гусеницей был,
но образ чаемый — имаго».
И мне мерещится грядущей веры храм,
как бы начертанный харитой:
не шпиль язвительный, не выпуклый лингам,
но — вроде бабочки раскрытой.
1996