Гусариум (Ерпылев, Щербак-Жуков) - страница 220

– Христом Богом молю, родненькие! Дайте дух перевести от скачки. Как в штаб прибудем – всё расскажу обстоятельно… Страсть что творится там, в этой Лычевке.

– Ну вот что, – сказал я, теряя терпение. – Думаю, прежде чем везти эту важную птицу к Василий Давыдычу, не помешает мне задать ему пару вопросов. Но прежде давайте-ка отгоним карету вон к тому ельнику, а то стоим тут, будто посреди променада. Не ровен час подоспеют разъезды месье Ферро.

От меня не укрылось, как при упоминании этого имени вздрогнул находящийся в карете маленький человек.

* * *

Не суждено было сбыться моим тайным надеждам на то, что поручик Ржевский, хоть и был храбрецом и моим спасителем, от ран помутился умом и весь наш ночной разговор – не более чем его бред.

Я владел французским в той мере, чтобы уверенно чувствовать себя в обществе, но военного допроса мне прежде вести не приходилось. Боялся, что позабуду какие-нибудь важные термины. Боялся, что не смогу толком сформулировать вопрос, вселяя в неприятеля не требуемое смятение, а неуместное совершенно веселье. Напрасно.

Маленький пленник Феофана принялся рассказывать, едва избавившись от кляпа. Он был напуган до полусмерти. И страх его относился вовсе не к факту пленения его русскими партизанами.

Он пребывал на грани помешательства. Ему давно хотелось выговориться. Он говорил и говорил, никак не заботясь о возможных для себя последствиях, никакого внимания не обращая ни на меня, ни на Феофана, ни на Еремеева.

Поручик Ржевский был прав во всем.

Маленького человечка звали Винсент де Савиньи. Он был ростом с ребенка, близорук, туговат на ухо и страдал от болезней суставов. Ему не нравилась пасмурная и злая Россия. Он был ученый, а не солдат. И всё счастье его составляли научные опыты и книги, книги, книги…

Но того, что пришлось ему пережить, не встречал он ни в каких самых страшных книгах. Если б знал он, как далеко заведет эта авантюра с захваченными в Воронцове бутылками! Недостающим звеном в цепи эксперимента… Горючим, потребным для завершения его опытов.

Мне не понадобилось задавать вопросов. Он говорил и говорил. Савиньи прятал сморщенное детское личико в ладошки, сотрясал плечами. Бурно жестикулировал, как бы оправдываясь. Рубил ладошкой воздух, обвиняя. Он не чужд был актерства, этот ученый муж, уроженец тенистых тосканских долин, привыкший, что с детства на него смотрят как на забавную безделицу, гиньольного страшилу, уродца.

Еремеев дал ему рому. Феофан, завидев это, в жадности вытаращил дикарские глаза. Еремеев молча показал ему кулак.

Савиньи рассказывал, я переводил. И чем дольше длился этот рассказ, тем сильнее одолевало меня отчаяние.