Волонтер девяносто второго года (Дюма) - страница 90

Тут послышался резкий голос, требующий слова. На трибуну поднялся Робеспьер.

Он начал говорить посреди невероятного шума. Насколько я мог понять, он проповедовал единение; до меня доносились лишь обрывки фраз, ибо, несмотря на протесты из амфитеатра, где слушатели делали все возможное, чтобы установить тишину, возбуждение было столь велико, что вряд ли могло сразу прекратиться. Но, привыкший к репликам из зала, крикам, перешептываниям, Робеспьер продолжал говорить с тем невероятным упорством и с тем непобедимым упрямством, в которых заключался его гений, помогавший ему побеждать.

Я слышал, что речь идет о заговоре, о десяти тысячах тростей-шпаг, обнаруженных у одного торговца, о шестнадцати тысячах савояров, готовых вступить во Францию через Дофине, — разрушить все эти козни можно было с помощью единения. Говорилось также о беженцах из Люксембурга, под предлогом охоты собиравшихся в лесу близ Тьонвиля, но, благодаря единению, их можно было не бояться.

Робеспьер говорил почти десять минут и, возможно, добился бы тишины в зале, когда вновь прибывший отвлек внимание слушателей от трибуны, заставив их повернуться к двери.

Это был Шарль Ламет, герой дуэли, о которой рассказывал Мирабо. Правую руку он держал на перевязи, но, если не считать этого, по-видимому, чувствовал себя превосходно.

Все столпились вокруг пришедшего, как раньше — вокруг Мирабо, но с совсем иными чувствами.

Шарль Ламет дружил со всей интеллектуальной молодежью, составлявшей большинство Якобинского клуба. Дюпле показал мне профессора Лагарпа (он подошел к нему и поклонился), поэта Шенье, художника Давида, трагика Тальма́, Андриё, Седена, Ларива, Берне, Шамфора — в общем, всех аристократов духа.

Я повернулся к трибуне: вокруг нее никого не осталось. Робеспьер спускался в зал, смотря на эту пеструю, шумную, веселую, исполненную жизнерадостности и задора толпу одним из взглядов, характерных только для него и, казалось, бросавших вызов будущему.

Никто не вспомнил, что он поднимался на трибуну, никто не заметил, как он с нее сошел, никто, кроме, наверное, меня, не видел того исполненного ненависти взгляда, каким он окинул этих ораторов, этих «выдумщиков», этих художников, этих писателей, этих артистов; они творили революцию одновременно на трибуне, в театре, в газетах, в литературе, в модах, в нравах, но почти все должны были остановиться на полпути или пройти три четверти дороги, тогда как ему, гению упорства, предстояло идти до конца и, наверное, остановиться в своем движении слишком рано.

Признаюсь, у меня закружилась голова, когда мне стали называть все эти имена, уже прославившиеся или только устремляющиеся к славе.