Разок накатило отчаяние — ясно увиделись хоры Жакобена, Анри-Констан в качестве кантора первого хора, золотой голос монастыря… Гальярд идет с каждением — первая вечерня Вознесения — темные тонзуры склоняются навстречу кадильному дыму, ах ты ж черт побери, то есть Господи помилуй, ведь я больше никогда их не увижу, Тулуза, ребята, да как же так могло получиться, ведь все было хорошо…
Это война, сказал себе Аймер, перекатываясь на спину: тело требовало сменить позу, а недолго руки выдержат. Это война, а ты, солдат, не знал, на что идешь? Забыл, кому присягал? Ну и убьют, с кем не бывает. Скорее бы только уже, веревки эти хуже смерти. Ну и бок болит. И шея. Терпимо, но если так долго, то устаешь очень, Господи, Ты же знаешь.
Сперва пришла короткая трель Раймоновой дудки, потом — и сам Раймон. Ругнулся во внешней пещере с безносым, мол, не дури, ну и услышит кто чужой — поздороваюсь и подальше пошлю, но чужие-то здесь не ходят. Собрался есть — в кои веки не снаружи, а во внутренней пещерке: наверно, общество пленников показалось ему приятнее Жакова. Пастух начал обустраиваться — короткий ритуал: пошарил в суме, вытащил чистую тряпицу и, по-сарацински скрестив ноги, уселся с полотном на коленях, только вот не перекрестился. Аймер, который страдал от отсутствия пищи для глаз так же сильно, как от обездвиженности, невольно любовался своим тюремщиком. Устроившись на земляном полу, тот выглядел довольным, как под летним солнышком, вкусно ломал хлеб, отрезал сыр ломтями. Белый пес смотрел неотрывно, как двигаются руки хозяина, но ни звуком не подал знать, что просит — только уши его навострились сами собой, да от губ до земли протянулась нитка слюны.
— Раймон, — осторожно позвал Антуан, шевеля руками, уже плотно спеленатыми полотном — трапеза братьев была закончена уже некоторое время назад.
— М-м? — сквозь толщу хлеба отозвался тот.
— А что с кюре стало? Который помер, ты помнишь, и… к ризничему пришел?
Раймон недоуменно глянул поверх лепешки, не прекращая жевать. Антуан словно и не дышал все это время; Аймер, сидевший у стены горбатой тенью, почуял в молчании соция что-то неладное, посмотрел вопросительно — но не встретил ответного взгляда. Наконец пастух доел, собрал с салфетки все крошки, саму ее свернул аккуратно, разгладил на колене — и только после этого спросил:
— Это ты о чем?
— Об истории… помнишь, ты рассказывал давно… в перегон когда мы ходили.
— Не помню. Мало ли я историй в перегонах рассказывал. А тебе зачем?
— Просто вспомнить не могу, — Антуан заторопился, отчего голос у него стал словно бы не его. Слишком высокий, будто младше. — В душу запала байка… А конца, хоть убей, не вспомнить. Может, ты бы подсказал? Помер кюре, хороший человек, а долга отдать не успел. И вот спит его ризничий как-то ночью, и тут слышит голос, который его зовет по имени…