Сломались старшины.
Захлюпали сверхсрочники.
Пустили слезу особые десантные войска. Сопели, сморкались, соплю растирали могучим кулаком.
– Мясца... – ныли. – Хоть какого. Силу потеряли без мясца... Ути-ути...
И пошли прочь несчастными, обиженными переростками.
Сгинули навсегда в лопухах-крапиве.
– Хе, – подхихикнул Терешечка. – Не таких брали.
Нам засветило чего-то:
– Ты умудрил?
– Я шебутной, – сказал. – Я бедокур. Я им патроны поменял. Вместо дроби – картошка вареная. Утицам на корм.
– Когда это ты успел?
– А тогда. Зря я вас по туманам елозил?
Рот разинул варежкой.
Тут прискакал от лодки Степа-позорник, подхватил наше ружье, повел стволами за стаей.
– Зря стараешься, – сказали мы. – У нас и патронов нет.
Грохнуло громом.
Полыхнуло огнем.
Потянуло пороховым запашком.
Валится птица с небес к нашим ногам.
Ударилась грудкой о землю, выворотила крыло, бусинка крови выступила на клюве.
Как умерло всё вокруг. Затаилось без дыхания. Приподнялось на носочки, чтобы разглядеть и убедиться.
Терешечка грозно поворачивался к нему:
– Ты! Срамник старый...
– А чего, – на голос взял Степа. – Их ружье, им и ответ.
– Патрон, – залепетали мы. – Не проверено... От прежнего хозяина.
– Да у них и прав нету, – нагло сказал Степа. – Пойтить доложить, может, медаль дадут.
Ушагал без оглядки.
А сзади уже подкапливалось – свирепое, суровое, грозовое: кожу ершило на спине. Как рука отпахнутая для удара. Нога отведенная для пинка. Пасть ощеренная. Коготь нацеленный. Клык. И закат утухал стремительно, кровью утекал из тела.
– Минута благая, – сказал Терешечка. – Вам бы не к месту...
Повел нас от беды. Спорым шагом.
А позади свист, щелканье, уханье, плач навзрыд и хохот взахлеб.
– Дикенькие мужички, – сказал. – Лешии. Лисуны. Разгуляются теперь без меры.
Обогнули воды озерцо, осоку с кувшинками, поднялись в гору: вот он, перед нами, лес многостолпный, вот оно, понизу, дупло в корневище. Сколько в тумане бултыхались, не один поди час, а воротились в момент.
Терешечка уже лез внутрь, нас волок за собой.
– Пересидим тут.
И всё стихло.
В дупле было сухо, тепло, труха мягкая под ногой. Подстилочка. Одеяльце истертое. Одежка грудой. Букетик засохший. Моргасик керосиновый. Жилого жилья дух. Лечь бы, да укрыться с головою, да храпануть всласть.
Мой надоедливый друг уже щурил на Терешечку глаз.
– Ты чего это – такой к нам добрый?
– Тоже живые, – ответил. – Небось, и вас жалко.
– Да мы-то вон чего наворотили!
– Все наворотили, – сказал. – Кого тогда и жалеть?
Гудение прошло по лесу.
Густое. Нутряное. Тяжкое.
Как скотину повели на убой.
Шла меж стволов смытая далью процессия, лепились воедино невидные к вечеру фигуры, птица плыла над головами на вскинутых к небу руках, крыло провисало опавшее, и были приспущены ветви, были притушены звезды, были приглушены звуки, и плач шел оттуда, плач леса по утице, стон горький по живности – выбитой, стреляной, травленой, загнанной, запуганной, разбежавшейся, выродившейся, обреченной, выпотрошенной, ощипанной и обглоданной. Брюхом кверху. Кишками наружу. Чучелом на стене. Подстилкой на полу.