— Теперь уж все. Вчера Семен-то и невесту посмотрел. Радехонек! Пондравилась. Да и как ему не радоваться, красавицы лучше и не сыскать. Лицо белое и как жар горит, румяное, волосья как смоль черные, коса до пояса. Глаза большие, карие, а брови — как нарисованы, прямо-таки как картинка, залюбуешься. И молода еще, с зимнего Миколы восемнадцатый год идет. Задаток привезли от нее — полушалок люстриновый.
— Господи ты боже мой! — хмуря брови, сокрушался Ермоха. — Неужели ей мог понравиться это чучело огородное?
— А чего не пондравиться-то? Я как посмотрела вчера на Семена, когда он сидел там за столом в переднем углу, так чем он не жених? Рубашка на нем голубая, шелковая, при часах, чубчик ему Марфа подладила, а чтобы повыше-то он казался, она под него две подушки подложила. Тут как раз и Настя зашла в избу — не знаю, разглядела она Семена или нет — и того же разу обратно. Мы с Марфой не сробели, за ней в сени, взяли ее на притуган. Она было и так и сяк. И «подумать надо», и все такое, да разве против Марфы устоишь? Все обошлось как надо, скрутили девку, дала слово, чтобы на второй день рождества приезжали за нею, и задаток отдала.
Ермоха сердито крякнул, плюнул на пол и молча, ожесточенно принялся выколачивать трубку об ножку стола.
— Эх, тетка Матрена! — горестно вздохнув, заговорил молчавший до Этого Егор. — Нехорошо вы поступили, обманули девушку, из-за вас теперь будет она, бедняга, всю жизнь мучиться с этим уродом.
— Ну, за то, что он мал ростом да горбатый, нельзя винить человека, такое со всяким может случиться, — возразил Егору Ермоха. — У нас в станице был Кырсантий Нилыч Федореев, такой же маленький, горбатый, а что про него скажешь плохого? Хороший был человек. Мастер на все руки — и столяр, и слесарь, и все, что угодно. Обходительный был, уважительный. Все его уважали, даже и за глаза величали Кырсантием Нилычем. Так что тут дело-то не в уродстве, а в том, что душа у нашего Сеньки кривая, паскудный он человек, ехидна. Взять хотя бы нас, к примеру: видим мы его в полгода раз, а встретишься с ним — он и рожу в сторону, никогда не поздравствуется. А все потому, что нашего брата, бедноту, и за людей не считает. Хватит с ним горя какая-то дура…
— Какое же ей горе? — взъярилась Матрена. — Да ей, если хочешь знать, за Семеном-то не жизнь будет, а одно удовольствие. Она у отца-то свету белого не видела, мачеха у нее такая злющая, что от нее никакого житья не было. А тут еще, как назло, беда приключилась: третьего дня вон какой мороз на дворе, а мачеха заставила одежу проветрить. Настя вынесла ее в ограду, развесила на изгородь, да и недоглядела, соседский боров зашел в ограду, стащил мачехино платье кашемировое и все вмель порвал, будь он проклятый! Теперь Настино дело — хоть в избу не заходи из-за этого платья. Ну, а Семен что же, не такой уж он безобразный, как про него говорят разные завистники, мужчина, как и все. Мущинская красота, известно: на черта не походит — то и красавец. Да оно, ежели разобраться, то вить красоту-то не лизать, лишь бы жилось хорошо. — И, подперев щеку рукою, закончила, завистливо вздыхая — А уж она-то заживет теперь — что твоя барыня, чего ишо ей надо? Дом — полная чаша, всего полно, всего довольно, ни в чем не будет знать нужды, не наше горе.