Русская литература первой трети XX века (Богомолов) - страница 90

Все эти персонажи живут в его стихах своей, только им присущей жизнью. Если в прежних стихах попадавшие туда люди из внешнего мира были скорее знаками этого мира[199], то теперь они решительно требуют себе места в поэтической вселенной, они более не согласны на роль орудий для выявления собственных ощущений автора.

Пожалуй, наиболее ярким примером воссоздания живой человеческой личности в стихах Ходасевича является баллада «Джон Боттом», где с поразительной силой произнесено: «Проклятье вечное тебе, / Четырнадцатый год!» Но это проклятие приобретает силу только потому, что за ним стоит конкретный человек, со своей судьбой, со своим миром (пусть малым, ограниченным, но своим). Превращение его в «общего сына», в неизвестного солдата, которому можно поклониться за каждого убитого на войне, при всей человеческой справедливости этого превращения не может сделать главного: не может утешить его жену, не может умерить печаль самого Боттома:


В селеньи света дух его
Суров и омрачен,
И на торжественный свой гроб
Смотреть не хочет он.

Можно полагать, что вот здесь, в этом стремлении отделить человека от общего понятия — «человек толпы», «человек-Масса», «пушечное мясо» (недаром Боттом убит именно снарядом, а не пулей или штыком) лежит один из главных нервов поздней поэзии Ходасевича.

Нет нужды лишний раз напоминать о старании значительной части западной философии осмыслить феномен «восстания масс» (пользуясь названием книги Х. Ортеги-и-Гассета), который стал очевиден после мировой войны. Но Ходасевич был одним из немногих, которые попытались разобраться в нем не логическим суждением, будь то суждение философское или прозаическое, а мыслью поэта, втягивающей в свое переживание целый ряд разнообразных ассоциаций.

Жить в мире, населенном такими людьми, какие открываются теперь взору поэта, оказывается для него почти невыносимо. Отсюда та отчаянность, которая является характерной чертой «Европейской ночи»:


Когда в душе все чистое мертво,
Здесь, где разит скотством и тленьем,
Живит меня заклятым вдохновеньем
Дыханье века моего.

Но в то же время только так, только «воссоздавая мечтой» идеальный мир, в котором обретут свое истинное назначение и Джон Боттом, и Марихен, и безымянные жена и муж из стихотворения «Сквозь ненастный зимний денек...», и их двойники из «Бедных рифм», можно ощутить себя поэтом новой эпохи в жизни человечества.

Отчетливее всего об этой, ранее совершенно не предвидевшейся функции поэта сказано в «Балладе». Ирина Ронен совершенно справедливо отметила, что в основу этой «Баллады» положена евангельская притча о бедном Лазаре — после смерти богача и лежавшего у его ворот нищего Лазаря они получили то, что им было отмерено: богач — адские муки, а Лазарь — блаженство на «лоне Авраамовом». И мольба богача очень близка к тексту поэта: «Отче Аврааме! умилосердись надо мною и пошли Лазаря, чтобы омочил конец перста своего в воде и прохладил язык мой, ибо я мучусь в пламени сем» (Лк., 16, 24)