– Не знаю, брат, – прошептал в ответ Стемид Большой, князь белозерский. – Может, и в аду, а может, и еще где за Кромкой. Да ты не думай о том. Если они – в аду, так были там и прежде, и уж ничего поделать нельзя. Думаешь, они печалиться будут от того, что ты обретешь лучшую участь? Ты сам подумай: если б ты погиб, а дети твои спаслись – не радовался бы?
– Может, повременить с Крещением? – спросил Добрыня племянника. – Не нравится мне народ наш. Тихий очень. Не случилось бы беды.
– Нельзя, – одними губами, не поворачиваясь, проговорил Владимир. – Только что мы лишили их божьей защиты. Пусть то были лживые боги, неправильные, но они их берегли. И теперь один лишь Иисус может охранить их от зла. И от гнева этих… Прошлых. Нет! Будет – как я сказал. Не тревожься, дядя. Гридь верна мне. Даже те, кто не был с нами в Византии. Считай, что пришли мы на новую землю, дядя. И чтоб даже у самых слабых не возникло желания отступить, мы должны сжечь корабль, на котором пришли. Верь мне, Добрыня, брат матери моей! Верь! Я – вижу!
Превращенные в груды щепы кумиры занялись бесцветным огнем. А тем временем лучшие гридни Владимира, все – варяги, обвязали веревками золотоусого Перуна и аккуратно, почти бережно опустили на траву.
– Перун Молниерукий, – шепнул, наклонясь, сотник варяжский Свардиг в большое деревянное ухо идола, – услышь меня: не тебя – глупое дерево увозим. Не гневайся…
И махнул рукой, чтоб тащили идола вниз по Боричеву взвозу – к Ручью, а затем, отталкивая шестами от берега, сопроводили к Днепру, где неспешно отгребали против течения две тридцатишестивесельные лодьи.
С лодий сбросили концы, оплели основание идола, гребцы сменили скамьи, и лодьи, будто птицы-лебеди, заскользили вниз, увлекая статую варяжского бога.
Тотчас цепочка пешей гриди побежала по полю, огибая, охватывая толпу…
Сотни священников, гордые и счастливые от того, что Бог даровал им участвовать в великом подвиге, с торжественным песнопением двинулись к реке.
– Пора и нам, – негромко сказал брату Стемид Большой, передал отроку пояс с оружием, шлем, наручи золотые, цепь, скинул сапоги, развязал гашник просторных штанов из красного шелка, стянул через голову рубаху и босиком, в одних лишь исподних штанах, неторопливо двинулся к воде, где множество ромейских священников кропили речной водой людские головы.
Трувор замешкался. Он смотрел на лодьи, что уходили вниз по течению, провожая Перуна, на толпу киевлян внизу, в реке. Ноги не шли. Отяжелели, будто не босиком на траве, а по колено – в осеннем болоте. Но Трувор – превозмог. Шагнул раз, другой… И полегчало. Сбежал вниз, в воду, растолкал смердов, прихватил за мокрую темную рубаху молодого кудрявого ромея, развернул к себе (лицо у ромея сразу сделалось по-детски испуганное, жалкое) и приказал по-словенски: