Том 18. Рим (Золя) - страница 33

Случилось так, что за полгода до этого, после смерти отца и денежного краха, который вконец разорил Дарио, он также поселился в палаццо Бокканера. Продав, по совету Прада, виллу Монтефьори какой-то финансовой компании за десять миллионов, князь Онофрио и не подумал благоразумно сберечь эти десять миллионов у себя в кармане, а поддался той спекулятивной лихорадке, какою был охвачен весь Рим; он даже начал играть на повышение, скупая собственные земли, и в результате чудовищного краха, потрясшего весь город, разорился дотла. Окончательно прогорев, запутавшись в долгах, князь продолжал тем не менее с улыбкой прогуливаться по Корсо, как подобает красавцу мужчине, который всегда на виду; но тут приключилось несчастье: он упал с лошади и умер, а год спустя его вдова, все еще прекрасная Флавия, сумевшая среди полного разорения спасти новенькую виллу и сорок тысяч франков ренты, нашла себе великолепного мужа, хотя и десятью годами моложе ее: швейцарец Жюль Лапорт, бывший сержант папской гвардии, затем комиссионер по торговле реликвиями, стал маркизом Монтефьори, ибо в придачу к жене он, по особому указу паны, приобрел и титул. Княгиня Бокканера снова сделалась маркизой Монтефьори. Тогда-то оскорбленный кардинал Бокканера и потребовал, чтобы его племянник Дарио поселился у него, в скромных комнатах второго этажа. В сердце этого праведника, казалось бы умершего для света, таилась фамильная гордость и нежность к хрупкому юноше, последнему в роде, само существование которого позволяло лелеять надежду, что одряхлевший ствол может еще дать молодые побеги. Впрочем, кардинал не был против брака Дарио и Бенедетты, которую любил с такою же отеческой нежностью; высокомерная и горделивая уверенность в их благочестии заставила кардинала, принявшего обоих под свое покровительство, презреть гнусные сплетни, которые распространяли в свете приятели графа Прада с тех пор, как двоюродные брат и сестра поселились под одною кровлей. Донна Серафина оберегала Бенедетту, а кардинал оберегал Дарио, и в сумрачном безмолвии пустынного и огромного дворца, не раз обагренного кровью, пролитой в трагических стычках, жили только они вчетвером; страсти теперь дремали, эти четверо были единственными уцелевшими обитателями старого мира, готового вот-вот рухнуть в преддверии мира нового.

Аббат Пьер Фроман внезапно очнулся от гнетущего сна; голова у него была тяжелая; он огорчился, увидев, что день клонится к вечеру. Потом поспешно взглянул на часы: они показывали шесть. Пьер рассчитывал отдохнуть самое большее час, но, сраженный неодолимой усталостью, проспал почти семь. И даже проснувшись, продолжал лежать на кровати, разбитый, словно потерпел поражение, хотя борьба еще и не началась. Откуда же это ощущение полного бессилия, это беспричинное уныние, трепет сомнения, которое, неведомо почему, овладело им во время сна и убило юношеский энтузиазм, переполнявший его поутру? Была ли эта внезапная душевная слабость вызвана мыслями о роде Бокканера? Смутные, тревожащие образы, являвшиеся Пьеру во мраке сновидений, продолжали томить его; он был словно напуган своим пробуждением в незнакомой комнате, охвачен безотчетным страхом перед неведомым. События казались ему теперь лишенными смысла, непонятно было, чего ради Бенедетта написала виконту Филиберу де Лашу и просила известить Пьера, что в конгрегацию Индекса поступил донос на его книгу. Почему молодая женщина была заинтересована в том, чтобы автор явился в Рим и попытался оправдаться? Почему она была столь любезна, что предложила ему остановиться у них в доме? Вообще Пьер был изумлен, что он, чужестранец, очутился здесь, на этой постели, в этой комнате, в этом палаццо, и прислушивается к великому безмолвию смерти, царящему вокруг. Так он лежал, разбитый телесно, с пустой головой, и точно внезапное прозрение нашло на него: он понял, что многое от него ускользало, что за всей видимой простотою событий таилась какая-то сложность. Но то было лишь внезапное озарение, подозрительность улетучилась, он быстро вскочил, встряхнулся, считая, что единственной причиной трепетного страха и растерянности, которых он теперь стыдился, были унылые сумерки.