Пьеру захотелось встряхнуться, и он прошелся по комнатам. Они были просто, почти бедно обставлены разнородной мебелью красного дерева, какая была в употреблении в начале века. Ни на кровати, ни на окнах и дверях не было занавесей. Перед креслами, на голом полу, покрытом красной краской и навощенном, расстелены были коврики для ног. И при виде этой холодной, мещанской наготы аббату вспомнилась его детская комната у бабушки, в Версале, где во времена Луи-Филиппа она держала бакалейную лавочку. Но вот среди ребячески наивных и дешевеньких гравюр, которые украшали стены, его внимание привлекла висевшая над кроватью старинная картина. То было едва озаренное сумеречным светом изображение женщины, сидящей на каменной приступке у порога большого сурового дома, откуда ее, видимо, изгнали. Бронзовые створки двери только что захлопнулись навеки, и женщина сидела, закутавшись в простое белое покрывало, а на тяжелых гранитных ступенях валялась грубо вышвырнутая ей вдогонку и разбросанная как попало одежда. Босая, с обнаженными руками, она горестно прятала лицо в судорожно сжатых ладонях, и оно тонуло в рыжеватом золоте чудесных волос. Какое неведомое горе, какой отчаянный стыд, какое чудовищное падение хотела скрыть эта отверженная, видимо, всем пожертвовавшая во имя любви, отверженная, чья участь терзала душу, не давала покоя? Чувствовалось, что она и в несчастье молода и прекрасна, хотя на плечах у нее лохмотья; но тайна окружала и эту женщину, и ее страсть, и вероятные невзгоды, и вероятные прегрешения. Если только она не была попросту безликим символом всего, что трепещет и рыдает пред извечно запертой дверью в неведомое. Пьер так долго глядел на картину, что как будто стал различать черты лица этой женщины, лица возвышенно страдальческого и чистого. Но то был обман зрения; просто картина много времени оставалась заброшенной, сильно потемнела, и священник невольно задавал себе вопрос, какому неизвестному мастеру могло принадлежать это столь глубоко взволновавшее его изображение. Тут же, на соседней стене, висела мадонна с бесцветной улыбкой, скверная копия холста восемнадцатого столетия, которая не вызвала у него ничего, кроме досады.
Сумерки сгущались, Пьер распахнул окно и облокотился на подоконник. Перед ним, на противоположном берегу Тибра, возвышался Яникульский холм, с высоты которого утром он впервые увидел Рим. Но в смутный сумеречный час это уже не был город юности и мечты, паривший в лучах утреннего солнца. Вечер осыпал его серым пеплом, неясные хмурые очертания горизонта тонули во мраке. Там, слева, поверх крыш, угадывался, как прежде, Палатин, а справа, черный, как графит, темнел на свинцовом небе купол св. Петра; позади, должно быть, потонул в туманной мгле невидимый отсюда Квиринал. Прошло еще несколько минут, и все смешалось, Рим канул во тьму, растаял в вечернем сумраке, огромный, еще неведомый Пьеру. Сомнение и беспричинная тревога вновь охватили молодого священника. Это было мучительно; не в силах долее оставаться у окна, он затворил его, сел, и сумерки захлестнули его потоком беспредельной тоски. И только когда дверь тихонько приоткрылась и комната озарилась светом, это разогнало его унылую задумчивость.