И тут Вернигора, сперва не поняв, что это такое, услышал другой, донесшийся откуда-то сверху звук… Вначале почти невнятный, приглушенно мерный, он с каждой минутой становился сильней, громче, будто некто невидимый, доискиваясь ему нужного, все глубже ввинчивался с неба в эту весеннюю ночь.
— Наши!.. Дружки мои хорошие!.. Кукурузнички!.. — наконец догадался Иван Григорьевич, в радостном смятении обращая к зашумевшему небу горячие, упрашивающие слова. — Не пролетайте ж мимо! Вот же, вот же для вас и работенка! За товарищей ваших, за первый взвод! Дайте-ка огоньку, расплатитесь!..
Он ликующе встрепенулся, что-то даже вскрикнул, когда свет брошенной сверху ракеты разорвал черный полог ночи и прокатился первый, оглушающий взрыв. За ним второй, третий… Ночь наполнилась отчаянными воплями, стонами, тревожной суетой. Вернигора сперва даже и не подумал о том, что и ему ведь надо где-нибудь укрыться. Только когда воздушная волна близкого разрыва едва не сбила его с ног, он осмотрелся, увидел при мерклом свете ракет неподалеку от себя развалины метеостанции, где когда-то был командный пункт Широнина, и сбежал в укрытие. Но, как это ни было опасно, он через несколько секунд снова приподнялся из развалин, чтобы видеть все, что делалось у переезда. Самолет был не один. Гул моторов заполнял все небо, всю степь. Неожиданно, заслонив обзор, перед глазами Вернигоры мелькнула тень, и в щель, на дне которой он стоял, с шумом и бранью свалился рослый гитлеровец.
— Das bist hier du Max?[4] — переводя учащенное дыхание, бормотнул он.
— Я! — односложно бросил Иван Григорьевич.
Гитлеровец, очевидно, принял этот ответ за немецкое «да», успокоенно сдвинул фуражку со лба, стал отирать вспотевшее лицо. Иван Григорьевич молчал, и это молчание заставило немца насторожиться, присмотреться.
— Wer bist du?[5] — испуганно выкрикнул он, отстраняясь от придвинувшихся к нему незнакомых, угрюмо блеснувших глаз и хватаясь за автомат.
Иван Григорьевич быстрым, коротким ударом выбил оружие наземь и обеими руками с силой рванул гитлеровца за воротник к себе.
— Я! Я! Я! — трижды кинул он в ненавистное, искаженное смертельным страхом лицо.
Третий месяц Петр Николаевич лежал в госпитале в большом приволжском городе. Списался с семьей, с частью, и теперь чуть ли не каждый день получал оттуда весточки. Первые письма от жены были полны тревоги и отчаяния. Галина Федоровна никак не хотела верить, что ей пишет он сам.
«Петя, заклинаю тебя детьми, — взывала она, — сообщи правду, насколько тяжело ты ранен, какие надежды на излечение. Будь откровенным, не утаивай от меня ничего. Ведь я вижу, что пишет кто-то другой, и представляю себе бог знает что. Честное слово, не выдержу, приеду».