Гадать толку нет. Нужно успокоиться, да слишком терзает образ дочки, аж сердце болит. Я снова взываю к Марии Морской. Вопреки всему, я взываю к ней снова. Флер, доченька моя… Такую молитву Джордано не понял бы, но это все равно молитва.
Черные четки времени отсчитывают бесчисленные секунды.
50. 14 августа 1610, нешпоры
Похоже, я заснула. Шелест прибоя и темнота убаюкали, навеяли сны. Предо мной замелькали образы — Жермена, Клемента, Альфонсина, Антуана… Вот серебрится змеиная чешуя Лемерлева клейма.
«Доверься мне, Жюльетта!»
Дочкино красное платьице, ссадина у нее на колене, ее смех и аплодисменты бродячим артистам на пыльном солнцепеке тысячу лет назад… Когда я проснулась, полоски света на стене покраснели: солнце уже садилось. Вопреки всему сил прибавилось; я встала и огляделась по сторонам. Кладовая до сих пор пахла маринадами, которые здесь хранились. У двери разбили банку с пикулями, и на земляном полу темнело пятно, источающее аромат чеснока и гвоздики. Как ни высматривала я на полу осколок, ничего не нашла. А если бы нашла? От одной мысли, что моя кровь смешается с пролившимся на землю маринадом, становилось дурно. Я осторожно коснулась стен кладовой-камеры. Они каменные, из местного серого гранита, который на солнце мерцает слюдяными вкраплениями, а в полумраке почти черный. На камне я нащупала царапины, короткие, ровные насечки: пять насечек и крест, еще пять и снова крест. Видно, кто-то из заключенных отсчитывал так дни и месяцы — полстены покрыл ровными зарубками, вертикальными и крестообразными.
Я подошла к двери: панели деревянные, крепления железные. Разумеется, заперта. Через металлический люк, закрытый снаружи, вероятно, подадут еду. Я прислушалась, но никаких звуков не уловила. Неужели меня не стерегут? Хотя зачем? Надежно же упрятали!
Дневной свет стал лиловато-багровым, но глаза уже привыкли к полумраку и различали очертания двери, бледные полоски вентиляционных щелей, мешки из-под муки, брошенные на пол вместо постели, и деревянную бадью в противоположном углу. Без вимпла, который сорвали, как и крест с моей рясы, я чувствовала себя непривычно, точно существо совсем из другого времени. Я превратилась в новую Эйле, невозмутимую, оценивающую ситуацию с трезвостью моряка, который наблюдает приближение шторма, а не с обреченностью узника, который считает часы до казни. В любом случае повлиять на свою судьбу я могла, знать бы еще, что именно нужно делать.
Странно, пока никто не пришел со мной поговорить. Еще страннее, что до сих пор не явился Лемерль — оправдываться или злорадствовать. Пробило семь, потом восемь. Сестры сейчас идут на нешпоры.