— Теперь уж эта, Данилович, на очереди замуж идти. Правду говорят: дочь — чужое сокровище. Зинушка!
Но Зина застеснялась и убежала к сестре, к песне, к теплому вечернему ветру, а Гриненко, весь растревоженный, почти не слушал дядьку.
— …Одна по-за одной, так все и разбегутся. Эх, мать честная! Вот, брат Данилович, жизнь она какая! У тебя-то есть это наследство?
Гриненко долго не отвечал, а очнувшись, сказал, что нет, детей у него нет. Новая речная излука открыла широкую пойменную равнину, гудок нарушил сочувственное молчание соседа, и мужчины допили из бутылки.
— Девки, девки… — Дядька по-трезвому покачал головой. — Девки, оно, Данилович, тоже дело хорошее, а все ж таки хоть один бы парень в дому был, так мне бы ничего больше не надо. Помню, пошел на позицию, вызывает военкомат, а женка с этим делом осталась, натяжеле, значит. «Гляди, — говорю, — Настюха, и так две девки родила, ежели и на этот раз парня не родишь, позор будет на весь сельсовет». Ну, распрощались, заревела она. Так без памяти и оставил ее…
Несколько ребячьих голосов пристроилось к девичьим, пристроилось неловко, грубовато, словно ребята стеснялись петь, скрывая за шутливостью в голосах неположенную мужчинам нежность. Затихли и пригорюнились на узлах многие тетки, даже пароход как будто приглушил свое жаркое дыхание.
Вот так же затихала земля и умолкали женщины, когда солдаты, спрессовав накошенное за день сено, брали в каком-нибудь дому осиротевшую гармонь и пели в деревне. Под эту песню и встретил Гриненко свою первую и последнюю любовь, встретил почти мальчишкой в бревенчатом сеновале, когда белая ночь была так светла, что Настя ясно увидела, как быстро наливались краской стыда еще совсем мало бритые солдатские щеки. Позднее, уже в доме, уложив трех крохотных дочек, она приходила к нему на поветь, и еще долго-долго пели петухи, пока стыд уходил и приходила смелость, и гордость, и мужская уверенность, что так понадобились потом на фронте…
Гриненко, слушая дядьку, очнулся, вздрогнул.
— …В Кошубе, помню, сформировали нас, а немцы под Волховом тряхнули так, что только перья от нас полетели. Опять, значит, на переформировку. Шли тогда по голому полю, от взвода трое осталось. Мать честная! Чего не было, чего не нагляделся. Уж в другой раз, в третий ранило. Попал, значит, на Юго-Западный, вызывают из землянки: «Как фамилия?» Так и так, Громов. Гляжу, письмо. Распечатал, читаю — опять девка родилась! Поматюкался, грешным делом, да и пошел в бой — раз девка, так девка, никуда не денешься. Тут меня опять и хлобыстнуло. Очухался в госпитале за самым Уралом. Пооткормили меня, по-отлежался, да и вдругорядь на фронт. Гляжу, дело-то уже не то. Вырос лес, да выросли и топорища. Немец к тому времени уж поостепенился, да и наши приосанились. Не то что раньше было, что в атаку шли, дак кто «маму» кричал, кто матерился; а теперь не так стало боязно, да и кормежка подналадилась. Слушаешь, Данилович?