Каменный ангел (Лоренс) - страница 46

Я заглядываю в зеркало и вижу опухшее лицо с темно-синими венами, точно кто-то разрисовал его несмывающимся карандашом. Кожа — серебристо-белого оттенка, цвета морских тварей, обитающих на большой глубине и не знающих солнечного света. Под глазами — круги, как будто я приложила к векам мягкие черные цветочные лепестки. Волосы, которым полагается быть черными, почему-то изжелта-белые, как льняное полотно, долго пролежавшее в сыром подвале.

Да уж, Агарь Шипли, хороша ты, нечего сказать.

Помню, как мы однажды поссорились с Брэмом. Иногда он сморкался на землю — весьма сложный был трюк, кстати. Возьмется за переносицу большим и указательным пальцем, наклонится, сморкнется с напором, и вот уже словно змеиный плевок пузырится на траве, а он вытирает руку о рабочую одежду — чуть повыше пятой точки, и всегда в одном и том же месте, как оказывалось во время еженедельной стирки. Я не раз предельно ясно выражала ему свое отвращение. Это продолжалось годами, но слова мои уходили в песок. Он просто говорил: «Брось брюзжать, Агарь — ничего нет хуже сварливой бабы». Без грубости он ни одной мысли не мог выразить. Он знал, как это меня бесило. Потому и продолжал гнуть свою линию.

И все же — вот вам парадокс — мы выбрали друг друга именно за те качества, которые, как оказалось, на дух не переносим друг в друге: он меня — за мои манеры и грамотную речь, а я его — за презрение к ним. В тот раз, однако, он повел себя по-другому. Пожал плечами, обтирая руку от слизи, и ухмыльнулся.

— А знаешь, Агарь? В Манаваке все называют жен не иначе как «мать». Вот я ни в жисть тебя так не назвал.

Это была правда. Ни разу он не позволил себе такого. Для него я была Агарь и осталась бы Агарью и сейчас, будь он жив. Теперь я понимаю, что он был единственным человеком из всех моих близких, кто звал меня по имени: не дочерью, не сестрой, не матерью и даже не женой, а всегда — Агарью.

Знамя его надо мною — любовь[6]. Откуда это, не могу вспомнить, а может, мне больно вспоминать. Он нес надо мной это знамя много лет. Когда мы поженились, я не знала, что это любовь. Любовь, воображала я, должна выражаться в словах и делах, нежных, как лепестки лаванды, а не в том, чем мы занимались, распростершись на высокой белой кровати, что гремела, как поезд. Кровать была покрыта стеганым одеялом, набитым овечьей шерстью и сшитым его первой женой; на хлопке конечно же красовались розовые гладиолусы — только такие представления о красоте и могли быть у Клары. В одном углу комнаты стоял мой черный кожаный чемодан, на котором белой краской было аккуратно выведено мое прежнее имя — «Мисс А. Карри». В другом углу — умывальник: шаткий металлический остов, наверху — фарфоровый таз, внизу — массивный белый фарфоровый кувшин. Полы сначала были голые, а потом Брэм купил на аукционе кусок ненового линолеума, и стал наш пол бежевым и блестящим, с нарисованными птицами, да не какими-нибудь, а попугаями, и каждый раз, идя по комнате, нам приходилось наступать на эти мертвые неестественно зеленые перья, на эти остроклювые головы. Наверху пахло пылью, сколько я ни убирала. Зимой там стоял собачий холод, летом — адская жара. У окна спальни рос клен; когда сквозь листву просачивалось солнце, зелень отливала золотом, а рано поутру там собирались воробьи — они так спорили и ругались, что голоса их звенели медью, и, слушая, я смеялась и наслаждалась их яростными перепалками.