Когда Керн приказал «не совать носа» в допросную, где проходила беседа с Маргарет, он лишь пожал плечами, все так же равнодушно откликнувшись «слушаюсь». Сказать, что он потерял прежний интерес к делу, утратил азарт, с которым ухватился за подвернувшееся ему дознание два месяца назад, было нельзя – Курту все так же не терпелось быть везде, где сейчас хоть что-то происходило. Он все так же жалел, что не может быть сразу в нескольких местах – в замке фон Шёнборн, где обыск теперь шел уже не силами всего двух усталых следователей, а немалой ордой специалистов; что не может оказаться при этом и в городском доме герцога тоже, где обнаружили подробнейшие планы подземных лабиринтов Кёльна (один из ходов которых, к немалому изумлению даже Керна, оканчивался замурованной дверью в старую башню Друденхауса), в покоях князь-епископа, в соборе, в катакомбах, где прибывшие с кардиналом люди нашли комнату с книгами и рукописями, в том числе и тем злосчастным «Трактатом», каковой, никому более не попадаясь на глаза, исчез в небытии. На любые вопросы о нем Сфорца хмурился и повелевал заниматься своим делом…
За стенами Друденхауса происходило множество всего того, что проходило мимо него, а вот допросы арестованных – это единственное, что Курта занимало всего менее: ничего нового или существенного узнать он уже не мог.
Что касалось князь-епископа – от него теперь кто угодно вряд ли смог бы добиться хоть одного вразумительного слова: напуганный близящейся смертью, обрадованный спасением, тот, очнувшись в тюрьме Друденхауса, поначалу не сразу понял, где находится, а когда это дошло до его рассудка, рассудок отказался служить своему хозяину. Сейчас святой отец, связанный, дабы не рвал с вен бинты, и никем не тревожимый, пребывал запертым в самой дальней камере, перемежая слезы истошным смехом и долгой, но путаной декламацией псалмов. По временам он замирал, молча уставясь в стену напротив, и не реагировал ни на что вовсе; даже когда ради очистки совести в его бедро вонзили длинную, словно шило, иглу, в расплывшемся отстраненном лице ничто не дрогнуло – лишь плечи передернулись, словно сгоняя назойливую муху.
Маргарет снова молчала. Она не требовала свидетелей в свою защиту, не грозила вмешательством высоких покровителей и не кричала о своей невиновности; она молчала в прямом смысле этого слова – как когда-то Рената. Разница состояла в том, что Маргарет вполне воспринимала обращенные к ней слова и вздрагивала, когда слова эти становились слишком прямыми, а по дороге в допросную разразилась настоящая истерика с бессильными и бессмысленными попытками вырваться, слезами и криками. «Она сама не видит смысла в собственном упорстве, – со вздохом признал Ланц после очередного допроса. – Это своего рода