Звездочет поневоле (Бердочкина) - страница 11


– Так вы говорите, звездочет поневоле? Да вы… это я усваиваю! Я говорю, цедите разговор. Естественно, о чем речь, к пятнице друг мой, к пятнице. И чтобы в четыре колонки. Завтра прилетает «Вешайтесь Все», как всегда, все внезапно! Приземлится раньше, чем самолет, сами понимаете, когда тут подготовишься. Привезет материал и подарки, пока разберется, что к чему, разделит на сладкие половинки. Ну да, время… Мммммммм… А я, знаете, уже не реагирую на все эти блудливые слухи. Вот все говорят: «Слухами земля полнится», а я думаю так: «слух не гадость», ведь гадости больше. Ловите, друг мой? Мы-то знались тесно, но кто же знал! Да, я ошибался. …Ммммм… Верно… Ну, как общаемся? Нет, конечно, я и телефона-то не знаю, говорят, ту квартиру сдал, на другой прячется; да и как бы это все выглядело, хотя знаете, сожалею, ведь умел же так талантливо находить новые веяния. Да и вообще, собственные вещи из ряда уникум. А нет, все поменял, никому ничего не оставил. Да если уж честно, если бы так был бы нужен, нашли бы. Точно, нашли бы! Да, ладно-ладно, мы-то знаем, как закрываются подобные дела. Ну, давай… Позванивай, дружище.


В коридорном проеме одного ключевого пространства стоял Сахарный человек, и он настолько сладкий, что когда я пишу о нем, мне хочется запить его горечью скошенного тростника. Боль, умеющая перерождаться, как пущенные со зла слова, теряющие по дороге силу своего проклятья, едва успев обогнуть весь земной шар. Нечто подобное и служило ему талантом. «Тик-так» – тонко звенят его наручные часы. И они, должно быть, очень спешат, ибо в этом вся сила его правой руки. Однажды он одолжил мне их, в залог я оставила ему свое неопределенное время, а когда приходила голодная невозможность, я доставала часы из комода и тайно слушала ход его жизни, прижимая заветный корпус к своему падшему уху. Этим утром он проснулся с чувством странствия и беспокойства, озираясь, узрел сквозь шоколадные жалюзи своего окна рассвет Сан-Франциско, и это на редкость чудно в старом московском районе. После долго курил, извлекая частицы пота с высокого лба. Еще ночью на его балконе стояла исламская женщина. Поглощаясь тьмой, она что-то шептала ему, надламывая запрет паранджи, оголяла живот, не приобретая танца. Сахарный глядел на женщину сквозь стекло балконной двери, точно зная, что это видение придумано специально для него, что она никогда бы не осмелилась на подобное, если бы не важнейшее обстоятельство. Ее глаза медленно преображались из черных в голубые, из влажных, полных слез, в сердитые и гордые. Она говорит ему, уставая от своих собственных слов: «Я уже давно не могу спать без мучений, ибо близкие мне – в книге мертвых». Он видит фонарные знаки, они влетают в старые темные окна, и на его потолке проезжает отблеск машинных габаритов. Он желает тронуть ее, но не может отпереть балконную дверь. В ответ женщина открывает лицо, вытаскивая пряди волос из под черных одеяний, а дальше прильнет к стеклу, чтобы рассказать ему о смысле своего явления. «Грядущее время…», – прошептала незнакомка, – «Каждый наступавший, и каждый рожденный от наступавшего в любом из последних трех поколений в расплату получит свой особенный столп». Он видит реальность, залитую прозрачной водой, множество неудачных зданий и все в пучине покоряющей волны. Он спрашивает ее: «Зачем?», но в ответ женщина опускает лицо, избегая возможности ответа, вода превращается в чернила, он волнуется, перебирая цепким пинцетом свои ядовитые страхи. Женщина нервно дышит исподлобья, зажав внутри скрытную эмоцию, словно переживает неподходящее мгновенье, а после с гордостью промолвит: «И это все человек…». Внезапно сказанное в дальнейшем перекроет затяжной сигнал, напоминающий свисток депрессивного советского чайника, развернутая перед ним картина замрет, позади него зажжется свет, кто-то пустит сигарный дым, выкрикнув: «Стоп, снято!». Он немного опомнится, во вздохе вспомнит карту нереального консалтинга, с надписью: «Политика – шлюха, одалживает за пирожок». И неожиданно вычислит для себя, что, оказывается, еще пока спит.