Была середина лета, и деревья намазывали на землю густые тени. В подъездах зеленели фикусы, в кадках разбрасывали клешни пятнистые пальмы. А под окнами полуголые рабочие с потрескавшимися пятками, обливаясь потом, клали асфальт, от которого шёл пар. Очередной роман Ираклия Голубень пух на глазах, и был уже длиной в три карандаша, которые потребовались для его написания. Автор вставил в него соседей, переселил весь дом, и теперь, стоило выглянуть из окна, бросался к столу, описывая мальчишек, гонявших мяч, рабочих, пускавших очереди отбойными молотками, стоило раздаться звонку, в романе появлялся цыган с дурной вестью, а пролетавшие над головой птицы рождали сравнения с быстротекущей жизнью. Пишут для себя. Для публики. Для гонорара. Ираклий Голубень писал для жены. Он взял псевдоним Саша Чирина, под которым и стал её единственным мужчиной. Чем больше страниц он исписывал, тем твёрже понимал, как сильно её любит. Саша Чирина прожила с ним всю жизнь, изменяя только в его романах.
− Не взяли? − встречал он её на пороге растрёпанную, с толстым пакетом в руках.
− Ты же пишешь для меня? — проводила она ладонью по небритой щеке. — А я читаю.
Ираклий Голубень работал сутки напролёт, по-птичьи склонив набок голову, прислонял букву к букве, через слово смеялся, а через строку − плакал. «Милый», − глядя на него, думала Саша Чирина, доставая из мусора его скомканные черновики, которые отсчитывали бессонные ночи и дни, когда покидало вдохновение. Аккуратно сложив их в папку, она убирала её на полку, ставя торчмя за пыльные книги, туда, где хранился семейный фотоальбом. Казалось, мир забыл об их существовании, и архив обречён превратиться в склеп. Но капля камень точит, и неожиданно Ираклия Голубень стали публиковать. Однако в писательские круги не пускали, точно отделяя тексты от автора. В авторитетных журналах появились длинные хвалебные рецензии, в которых, перечисляя достоинства его романов, умудрялись ни разу не упомянуть его имени.
− Читают! — выкладывала на стол сигнальные экземпляры Саша Чирина. — Если ты пишешь для меня, то весь мир стал мною!
− Для меня он всегда тобой и был.
От радости Саша не находила себе места.
− Прочти, прочти мне скорее! − протягивала она книгу.
Ираклий Голубень сходу открывал нужную страницу:
«Лениво плескались волны, чайки с криком хватали мелкую рыбу. Пляж был полон. Расстелив полотенце, на гальке млело множество фигур, а моя — самая нелепая. Я, как медуза, забился подальше от солнца, туда, где море разрезает гранитная скала, но и здесь не избежал косых взглядов. Сам виноват! Выставил напоказ тело, которое и тридцать лет назад не было загляденьем. Играя бицепсами, мимо проходят молодые тарзаны с грудью, как у плюшевого мишки, в плавках у которых будто подложен булыжник, и мне делается стыдно за свои дряблые мышцы, безобразно короткие ноги и отвисший живот. Иногда они насмешливо кивают в мою сторону, но чаще не замечают. Для них я, как берег за скалой. Зачерпнув горсть холодного песка, я сыплю его на ветер. А когда надоедает, лезу в море, осторожно переставляя ноги по острым горячим камням. Это вызывает хохот. Вымещая злобу за свои диеты, трясутся от смеха даже расплывшиеся дамы. Даже старухи показывают на меня голым малышам: «Не будешь слушаться, станешь как дядя!» «Дя-дя, дя-дя…» − лопочут те, застывая от изумления, а по их совкам стекает грязь. Я бухаюсь в воду, удивляясь, что море не вышло из берегов, а, когда выбираюсь, из последних сил борясь с шипящей волной, начинается второй акт трагикомедии. «Помочь?» − не выдерживает какой-нибудь из тарзанов, подавая руку. Я хватаюсь за неё, как ребёнок за ладонь матери, и, бормоча тысячу благодарностей, как улитка, заползаю в свой тёмный угол.