Распря с веком. В два голоса (Белинков, Белинкова) - страница 115

. (И он обрушивал на цензора ливень художественных образов, маскирующих его идеи.)

На роль и особенности эзопова языка в советской литературе шестидесятых годов до распада СССР указывали, насколько я знаю, две статьи: одна в зарубежной прессе[70], другая в СССР периода гласности[71]. Третью, «Смерть Эзопа», недавно опубликованную в современной России, мне не удалось прочитать. Кроме того, одна работа принадлежала самому Белинкову. Это — стенограмма его выступления на Международной конференции по цензуре в 1970 году в Лондоне, о чем речь впереди.

Исследователи, занявшиеся путями обхода цензуры, обязательно останавливались на эзоповом языке Белинкова (не правда ли, звучит как «вольтова дуга Петрова»?). Общее мнение сводилось к тому, что главным методом его борьбы за прохождение рукописи служила аллюзия. Аркадий возражал: он намеревался не изобразить одно явление похожим на другое, не уподобить Иосифа Павлу, а найти и показать корень, источник и разрушительную тенденцию отечественного самовластия. Действительно, он пользовался «похожестью», но не ограничивался ею и устанавливал градацию между разными степенями реакции. При самодержавии в «эпохи обыкновенной реакции» — пишет он — высокое искусство существовало, а в «эпоху, в которой нет ничего, кроме реакции» — читай, в стране победившего социализма, — оно обрекалось на вырождение.

Книги с двойным дном были востребованы (тоже вопреки цензуре) российской интеллигенцией периода «Оттепели». Растревоженные критикой «культа личности», советские люди, все еще находившиеся в тисках цензуры, оказались хорошо подготовлены к чтению между строк. Белинков к тому же облегчал им задачу «вторичного прочтения»: «Тынянов стал историческим писателем не потому, что ему не хотелось писать на современную тему, а потому, что на историческом материале он мог лучше ответить на вопросы своих современников». Аркадий тратил бесконечные часы за письменным столом, чтобы превратить взаимоотношения «самодержавия» и «поэта» во всеобъемлющую формулу, которую легко было бы перекинуть на современность. Тогда «самодержавие» становилось «тоталитаризмом», а место «поэта» мог занять любой из репрессированных в советское время писателей.

Поднаторевший читатель догадался, о чем идет речь, а цензор под номером А 09255 не разобрался. Или закрыл глаза. Или принял все за чистую монету. Книга вышла. Критики в СССР писали про связь времен и хороший слог и, оберегая себя и автора, делали вид, что никакого обвинительного акта ни по какому поводу не было.

Когда Главлит был упразднен, тема вынужденных иносказаний перестала быть актуальной и перешла из сознания писателей и критиков в область занятий историков литературы. Тут она претерпела своеобразную трансформацию: кое-кто решил, что потребность обойти цензуру способствовала повышенной образной выразительности. Думаю все же, что оппозиционно настроенные литераторы писали не благодаря цензуре, а вопреки ей.