Вчера шел дождь — будто заимствованный у весны, у марта, неурочный дождь, среди зимы, уже накрывшей землю саваном, а к ночи ударил мороз, задул страшный ветер, все ночь насиловал телесную органику, живую плоть принадлежащего нам парка, и каждая ветка запаяна накрепко в прозрачную толщу замерзшей воды; остеклененные, отягощенные ледовым панцирем раскидистые клены, каштаны, тополя, березы перекорежились, перекривились, изогнулись, скрутились ветками, стволами, как белье… надломленно, под беспощадным гнетом, поклонились ожесточившейся, лютующей зиме: весь верхний мир, составленный из сводов крон — всей силой естества, казалось, незыблемо и неостановимо устремленный в вышину, — преобразился, вывернулся страшно — шагни и провалишься ввысь, в обледененную, оснеженную прорву опрокинутой кроны. Я никогда еще не видел ничего… да и чего там я?.. сама будто природа ничего подобного не видела, от сотворения мира за собой подобного не знала — будто сама сковалась изумлением перед своей же собственной кривой безумной силой, безостановочно творящей новую, еще невиданную форму.
Стоим с Мартышкой на стыке двух природных царств, которые друг в друга перешли, перетекли, невероятно обменялись свойствами, спаялись так, что самого ничтожного разрыва между растением и минералом не осталось, между оркестром фауны и сокровенной пульсацией глубинных недр Земли — доступным слуху лишь одних гипербореев органным пением раскаленной мантии. Незыблемость и прочность каменной породы, скульптурность, монолитность соединились с изобильно-мощной, неукротимой, безудержной силищей произрастания.
Не знал мир времени, стоящий так, как будто никакого человека в нем не предусмотрено, не нужно; не нужно, чтобы кто-то смотрел, воспринимал и мыслил, настолько все законченно в нем было, совершенно, до точки исполнено, претворено. Все тихо, все бездвижно, не шелохнется ни одна обледенелая растяжка; навечно изумивший тебя своей чистой и строгой структурой вечный снег заполонил искристым игом все пространство, какое только можно охватить, и опрокинул все живое в благодарную, молитвенную, что ли, тишину, всю прорву, массу неорганики и всякую живую, дышащую тварь заставил бережно, смиренно, оневесомленно внимать алмазнотвердому и беспощадно-оглушительному целому. В колодце вышины, на небе такая стынь и тишь, что всякий шорох или даже мысль о звуке болезненно пронзает перепонки, с ушами начинают совершаться мучительные чудеса.
Неуследимо и неодолимо, словно каким-то внешним чуждым произволом невесть откуда взявшееся пение, как будто принесенное со снегом, снисходит, натекает на тебя: сначала вдруг забрезжит тихий звон, равновеликий, равносильный единственному крохотному снежному кристаллу, ничтожному, беззвучному и совершенно невесомому… вот тут застынь, и виждь, и внемли, а впрочем, и без выбора, без произвола, без согласия тебя обледенит, уже обледенило и сделало прозрачным, свободно пропускающим… и сразу после начинается медлительное, плавное, неумолимое круговращение одних и тех же бесконечно выносливых трех нот, которые сами себя будто смиренно-зачарованно разглядывают… но, это вроде как у Баха в хорале «Jesus bleibet meine Freude», где всё всё время вертится вокруг одной и той же фразы на трех аккордах, да, и сами собой проявляются в окрестном пространстве другие мелодии… но только должен вам сказать, что даже Бах — просто сопля на палочке в сравнении с этой тихой, ненастоятельной пульсацией, зачатой природой в человеке через уши.